воскресенье, 12 июля 2015 г.

Толік Куранахскі. Беларускія "кулакі" ў Алданскім раёне ЯАССР. Ч. 7. Койданава. "Кальвіна". 2015.


    Зинаида Жарикова-Тычино.
                                                 ГДЕ  ЗОЛОТО  РОЮТ  В  ГОРАХ
                                                                                         Мой родны кут, як ты мне мілы,
                                                                                          Забыць цябе не маю сілы...
                                                                                                                            Якуб Колас
                                                                           І
    По мужу моя фамилия Жарикова, но я очень люблю свою девичью — Тычино. Родилась я в 1917 году, в июне, мама говорила — «на десятуху», в деревне Заболоть Любанского района. Семья наша была большая: отец Митрофан Фомич, мать Ефросинья Иосифовна, дети — Анна, Антон, Александр, Ольга, Софья, Зинаида, то есть я, Любовь. Семья была дружная, трудолюбивая. Отец был высокий, красивый, волосы имел русые, густые, вьющиеся, глаза очень голубые, нос немножко с горбинкой. Мама была среднего роста, волосы черные, толстая длинная коса. Летом загорелая от солнца, от работы в поле, в огороде. С нами, детьми, была ласковая, добрая, любящая. Мы отвечали ей тем же.
    Наш отец был, что называется, хозяин. Выписывал журналы по садоводству и огородничеству, хозяйство вел грамотно, умело. Но и трудились все очень много.
    У нас был большой сад: яблони, груши, вишни, сливы. За садом гумно — просторное, высокое. В гумне был ток, где отец, Антон, Александр молотили снопы цепами. Это тяжелый труд. Но в середине 30-х годов отец купил молотилку, работавшую от впряженных лошадей. Помню, что их гоняли по кругу. Уже стало легче.
    У нас было четыре лошади и жеребец — ухоженные, сытые. Двор большой, с хорошим забором. Жеребца выпускали на прогулку отдельно. Гнедой, гладкий, он носился по двору и громко ржал.
    В будние дни и отец, и мама очень много работали, ходили в простой одежде. В праздничные — преображались. Мама надевала батистовое белое платье в голубую клеточку, кофту в талию. Рукава кофты — длинные, с буфами, воротник стоячий, обшитый кружевами, юбка длинная, пышная, на ногах красивые туфли. Отец в строгом костюме, в белоснежной сорочке. В верхнем кармане часы на цепочке, ботинки начищены до блеска. Такой представительный был наш тата. Мы, дети, тоже были нарядные в эти дни, в новых платьях, туфельках или ботиночках...
    Старшую сестру Аню я помню уже взрослой. Она старше меня на 13 лет. Помню, как отец осенью Аню и Антона увозил в Слуцк, в гимназию. Аня была очень красивая. У нее были темно-русые густые длинные вьющиеся волосы, как у отца.
    Было это, кажется, в 1921 году, во время войны с поляками. Помню, как польский офицер-командир увидел Аню и говорит маме: «Она будет моя. Я ее увезу в Польшу, в Варшаву». А Ане сказал: «Ты — красавица. От меня не уйдешь. Я в жизни не видел такой красавицы». Ане было тогда 17 лет. Родители спрятали ее в деревне у хороших, надежных людей. А поляк этот, когда пришел за ней, просто взбесился: плеткой размахивает, кричит «пся крев». Но родители твердили одно: «Пан, она сбежала. Мы не знаем, куда». Он перевернул весь дом, бегал по деревне, как сумасшедший. Но, к счастью, пришел приказ оставить деревню, и они выехали.
    Антон тоже был красивый, стройный. Волосы у него черные, как у мамы, глаза карие. Только нос, как у отца, с горбинкой. Он окончил гимназию и пединститут, и на работу его направили в деревню Бибацки. Домой Антон приезжал на каникулы — зимой и летом. Зимой помогал отцу молотить, а летом, помню, косил, даже жал серпом рожь. Нам, младшим, он уделял много внимания, читал, рассказывал, играл с нами в прятки. Завяжет глаза, сидит на крыльце, а мы прячемся. Первой он всегда находил Любу. Она маленькая и хорошо прятаться не умела. «Я знаю, почему он меня находит, — сказала она однажды. — Потому что у него глаза закрыты, а рот открыт».
    Александр тоже был высокий, стройный. Волосы у него были темно-русые, как у отца, а глаза голубые. Он закончил бухгалтерские курсы, кажется, в Слуцке. Отец, видимо, собирался оставить его на хозяйстве.
    Будили всех нас рано, и каждый знал, какую работу должен выполнять. У Александра была девушка, дочь дьяка. Тоже красивая, с длинной косой. Звали ее Таней, они должны были пожениться, но все произошло иначе.
    У Оли волосы были черные, как у мамы, а лицо белое, румяное. Она закончила школу-семилетку, а дальше учиться не захотела.
    Соня был копия мамы, только волосы, как у отца. Тоже была красивая.
    Я — за Соней, на три года младше. У меня тоже были черные волосы, густые, кучерявые, румянец — во всю щеку.
    Отец наш часто ездил в Киев. Там жил его двоюродный брат поэт Павел Тычино. Кажется, у отца кто-то из прапрадедов был украинец.
    Нас в деревне называли «шляхтами». Порой дразнили: «шляхціц-тахціц». А мы в ответ: «Мужык — саламяны язык».
    Помню, как моя одноклассница позвала меня к себе домой. Мама ее, когда я вошла, говорит: «О, к нам шляхтяночка пришла!» А потом: «Зіначка, а ці пойдзеш ты за майго Андрэйку замуж, як падрасьце? — И сама же отвечает: — Не, не пойдзеш. Бо ты шляхцяначка, а Андрэй — мужыцкі сын!» Гладит меня по голове и смеется. Я стою, молчу, краснею. А она снова: «Ну, што скажаш, шляхцяначка?» А дочь ее, моя одноклассница, говорит: «Мама, не приставай к Зине, а то она к нам больше не придет!» Тогда она стала оправдываться: «Я жартую. Яна харошая дзевачка. Ты не крыўдуй на мяне, Зіначка! Прыходзь да нас, калі ласка. Мамачка твая — сьвятая жанчына. Мы яе вельмі любім». За доброту маму в деревне часто называли святой женщиной. Я спрашивала у мамы, почему нас называют «шляхтами». Мы ведь белорусы, а не поляки. Мама отвечала, что — грамотные, поэтому. И хозяйство ведется грамотно. У нас, сказала мама, и деды, и прадеды были грамотные...
    У моего дедушки был большой шкаф с книгами. Он надевал очки и читал или показывал нам книги с красивыми картинками. Бабушки я не помню. Она умерла, когда я была маленькой. Только помню, что у дедушки висел ее портрет. «Посмотрите на свою бабушку! — говорил нам дедушка. Она на портрете была очень красивая, похожа на нашу маму. — Ефросиньюшка копия своей мамы!» — добавлял он, целовал нашу маму и утирал слезы.
    Отец с братом зимой ездили в лес за дровами. Брали с собой сало, яйца, хлеб, сыр. Все не съедали, а когда привозили домой, говорили: «Это вам зайчики прислали гостинцы».
    Мы верили и с аппетитом все это съедали. Как-то они привезли белочку. Она долго у нас жила. Мы ее кормили орехами, и она пряталась спать в шубу, в рукав. Весной она убежала и на ель залезла. У нас во дворе была высокая ель, там ее не достанешь. Мы орехи сыпали под ель и уходили, она спускалась и поедала.
    А однажды отец привез маленького медвежонка. Он стал расти и уже старался укусить. И собака на цепи очень лаяла и рвалась. Мама была недовольна, и отец отвез медвежонка обратно в лес.
    К нам, в деревню, часто наведывались цыгане. Одни в дом бегут, а другие во дворе шарят и всегда что-нибудь украдут. Однажды даже курочку украли. Собака злая на цепи, они и ее не побоялись. Однажды все взрослые уехали в поле, а нас троих дома оставили, Соню, меня и Любу. Люба была еще совсем маленькая. Мы закрыли дверь на засов в сенях и играли в доме. Видим: открылась калитка и — толпа цыган. Начали стучать в дверь, а потом в окна. Залезли на завалинки и взрослые, и дети. Мы испугались и спрятались под кровать. Они нас, конечно, заметили. Колотят в окно, а нам так страшно, дрожим под кроватью. Люба плачет. Тогда они начали плевать на окна. Заплевали все стекла и ушли...
    Мне было пять лет, когда в нашем доме начал появляться молодой симпатичный парень. Он был очень ласков с нами и привозил гостинцы. Приходил он к Ане. Этот парень был из деревни Рачень, что неподалеку от нашей деревни. Он учился в Минске в мединституте. У него в деревне были мать, отчим, брат и две сестры. В 1923 году они с Аней поженились. Я помню, как они приехали из церкви и Аня была очень красиво одета: в белом длинном платье, белых туфлях, на голове украшенный венок и длинная красивая фата. И когда они ехали из церкви на красивой повозке, дуги у лошадей тоже были украшены, к дугам прикреплены колокольчики, и они звенели. Вся деревня вышла на них смотреть. Была свадьба. Парня звали Миша Адамович.
    А в 1924 году у нас появился еще один член семьи: Аня родила мальчика Женю. Для нас это была большая радость. Бывало, лежит он в кроватке, а мы с Соней положим куклу к нему и говорим Любе — иди, возьми куклу. А она отвечает: «Я боюсь, там лежит Адамович». Мы, конечно, очень смеялись. Дело в том, что Миша привез из Минска вакцину от оспы, стал уговаривать нас сделать прививки. Соня и я согласились, покорно сидели. А Люба была маленькая, ей года четыре было. Мама взяла ее на руки. Но как только Миша собрался сделать ей царапинку на руке, она вдруг плюнула ему в лицо, вырвалась и убежала. Так все было неожиданно, что не успели охнуть. Хотя, конечно, прививки избежать ей не удалось... После этого она не только Миши, но и младенца Жени стала бояться.
    Миша закончил институт, и они с Аней в 1926 году уехали по распределению на работу в деревню Конюхи за Слуцком. Там у них родился еще мальчик Саша (будущий писатель Алесь Адамович). А несколько позже они переехали в поселок Глуша Бобруйского района.
                                                                              II
    Так мы прожили счастливо по 1928 год. Хотя уже в 1928 году началась агитация против Бога. Приезжали в деревню незнакомые с красными флажками на груди, собирали в школу молодежь и читали лекции против Бога, против церкви. Что церковь надо уничтожить, а священники — преступники и их надо в ссылку. Начали в церкви снимать иконы, сжигать их. Службы в церкви запретили.
    Нашу семью начали преследовать за то, что у нас было хорошее хозяйство. Однажды в школе был вечер самодеятельности. Это было в 1929 году. Мы — Соня, я, Люба, Нина — пошли в школу вечером, так как там выступали школьники. Руководил на этом вечере приезжий из района коммунист. Так говорили. Сидим мы, как все, ждем выступлений.  Появляется на сцене мужчина с красным флажком на груди и говорит громко: «Дети Тычино, освободите зал!» Мы сначала ничего не поняли и продолжали сидеть. Он снова повторяет: «Дети Тычино, немедленно выйдите! Если не выйдете, то выведем силою». Мы не поняли, за что нас выгоняют, но испугались, стали выходить и плакать. Такого унижения и такой обиды мы ни от кого не знали никогда. Идем и горько все плачем. Мы ни в чем не провинились. За что с нами так, не понимаем. Пришли домой. Мама, отец спрашивают, что случилось. Мы рассказали. Мама нас обняла, прижала к себе, а отец сказал: «Боже! За что они нас преследуют?! За наш труд?..»
    А весной 1929 года на нас свалилось страшное горе. Все наши радости исчезли в один миг. Началась коллективизация. Объявили нас кулаками. Пришли раскулачивать незнакомые в кожаных куртках с наганами. Мы, дети и взрослые, сидели испуганные дома. Отец вышел к ним и говорит: «Что ж вы делаете? Да над этим хозяйством трудились не покладая рук мои деды-прадеды! Мы трудились без отдыха всей семьей, как пчелы! Малым детям не давал поспать! Государству давал сполна! Почему же вы так с нами поступаете?» Но услышал от них оскорбления: «Кулацкая морда!» И угрозы. Отец вернулся, убитый горем, в дом. (Мне это вспоминать очень трудно, комок в горле. Но буду писать.) Они выгоняли лошадей. Лошади им не подчинялись. Они их били. Овец, свиней, гусей, коров. Все кричало, визжало, мычало.
    Согнали скот со всей деревни за околицу. Все — голодные, без питья — ревут, визжат, блеют... Над деревней повис кошмар.
    Настал вечер. Ни доить, ни кормить некого. Утром то же самое. В доме слезы, горе.
    Опять пришли с флажками на груди, отняли у нас половину дома, вселили семью бедняка. У них трое детей. Вместо того, чтобы свой дом отремонтировать, заняться трудом, а не пьянствовать, они предпочли вселиться в готовое, чистое, обустроенное. Неделя не прошла, как крыльцо было загажено, цветы порваны. На работу они не ходили. Такие люди были у большевиков в почете. Они — бедняки от безделья. Им почет и слава.
    Объявили собрание. Предложили подавать заявления в колхоз. Отец тоже написал заявление. Ему в ответ: «Отказать!» Отец возмутился: «Почему? Все мое хозяйство в колхозе!» — «Хозяйство в колхозе, а тебя не примем». Я не знаю, как все это перенесли мои родители, можно было сойти с ума. Отец после отказа решил ехать в район — искать правду. В Любань. Все это было весной 1929 года. Отец уехал и не вернулся. Все в доме плачут. Неделя прошла — нету. Брат Александр говорит маме: «Поеду искать. Куда же он подевался?» Поехал и — не вернулся. Пошли дни, недели — ни отца, ни брата. Осталась мама с нами, девочками. Оле 17 лет. Соне 14 лет, мне 11,  Любе 8. К нам люди боялись заходить... Не помню, сколько прошло времени, кажется, около месяца. Какие-то люди лазили по двору, по саду, с гумна вывезли весь урожай. Говорили, что из района. С красными флажками на куртках и с пистолетами.
    А однажды ночью к нам постучали, потребовали открыть. Вошли пятеро здоровенных верзил. У каждого винтовка. Говорят маме: «Быстрее собирай своих детей! Мы вас увезем!» Мама плачет: «Куда вы нас увезете? За что? Мы никому ничего плохого не делали. Жили, трудились с утра до вечера...» Они стали орать: «Замолчи! Немедленно собирайся! Подводы ждут. Мы вас вывезем за пределы Беларуси как врагов народа. Больше вам Беларуси не видать!» Мама нам сказала: «Вставайте, детки, одевайтесь!» Сама плачет, мы тоже плачем, все спросонья. Стали одеваться. Мама начала связывать кое-что из одежды в узел. Они не дают: «Поедете в том, что на вас!» Продукты не дают. Мама пошла в кладовую, там сало было, — не пускают. Оля была уже взрослая, вмешалась, взялась складывать узел. Они у нее вырывают вещи. Оля с ними стала ругаться: «Что, мы ваше берем?! Мы свое берем!» Они стали угрожать. Описать этот ночной бандитский разбой очень трудно. Я вижу все это, как сейчас. Все перед глазами. Они, большевики, с красными флажками на куртках, с винтовками, стояли и смотрели, как мы собираемся. Мама собрала только узелок с кое-какой одеждой и узелок с продуктами. Больше ничего не дали. Сказали: «Это уже не ваше!» Так, ночью, нас вывели под оружием, посадили в телегу. Двое сели с нами, а трое — в другую телегу сзади. Когда везли мимо хутора, где жили отцовой сестры дети-сироты, наши двоюродные брат и сестра, мама стала плакать, просить разрешения у конвоя оставить одну из девочек у племянников, Степана и Оли. Они никак не соглашались. Но все же выплакала разрешение оставить одну. Мама мне говорит: «Зиночка, беги к Степану в дом! Они тебя накормят и согреют (нас всех трясло от страха среди ночи), а потом тебя заберет к себе Аня». Ссадила меня с воза: «Иди, Зиночка! Постучи им, они откроют». Я сначала было согласилась и пошла. Плачу-плачу. А потом вернулась обратно и бегом за телегами. И так кричу: «Мамочка, я без Вас не останусь!» Родителей мы звали на «Вы». Падаю, кричу: «Мамочка! Мамочка!..» Догнала. Они приостановились. Тогда мама на старшую: «Сонечка, иди ты к Степану! Нас везут на погибель. Останься, Сонечка, тебя Аня к себе заберет!» Соня была такая спокойная, послушная. Да и старше меня. Сошла. Плачет, заливается слезами. И пошла. И мы все плачем. Я, когда бежала за возом, падала, ушибла коленки. Кровь течет, завязать нечем. И крутом темно. Так нас повезли дальше, уже без Сони.
    К утру нас подвезли к Слуцку. Один из охраны говорит Оле: «Выходи за меня замуж, тогда я тебя оставлю и не сдам туда, куда мы вас везем». Оля такая красивая, он, пока вез, влюбился, думал, что так и бросится Оля от радости на его предложение. Оля ему отвечает: «Я за тебя замуж?! Да лучше умереть, чем за тебя замуж! Ты же не человек. Ты — бандит». Тогда он говорит; «Ну, хорошо! Вас отвезут туда, где Макар телят не пасет. Там твоя красота исчезнет, и вы все исчезнете». В Слуцке нас привезли к высоченному забору. На заборе ряд колючей проволоки. Кругом охрана, вооруженная до зубов, да еще с собаками. Подвезли нас к воротам. Оля, как увидела, куда нас везут, говорит ему: «Я выйду за тебя замуж, только не вези меня сюда». Он ей сказал: «Хорошо! Оставайся здесь у забора, а я сдам твоих, выйду и заберу тебя». Оля осталась, а нас... Открылись ворота, а там мы увидели... Ужас! Сидят прямо на земле люди, множество людей, старики и женщины с детьми. Дети плачут, сплошной крик.
    Мы тоже сели, прижавшись к маме. Днем стало очень жарко, а спрятаться некуда. Хочется пить, а воды взять неоткуда. То вдруг пойдет дождь... Мокнем, прижимаемся к маме. Простудились, животы заболели. У кого маленькие дети — тем совсем плохо. Были смертельные случаи. В таких условиях мы просидели недели две или три, точно не помню. Я спросила маму: «А где Оля?» Она ответила: «Оля убежит к Антону». Видно, мама, когда увидела, в какое пекло нас всунут, подсказала ей незаметно, чтобы осталась и убегала к Антону.
    Мы стали слабеть. Потом через рупоры объявили, чтобы собирались на выход. Мама сложила узелок. Скомандовали выходить. Дети плачут, старики еле идут. Вывели нас за ворота и колонной повели по улицам. Люди вышли, глядят. Некоторые, сердобольные, подбегали, давали что-нибудь из еды. Но их тут же конвоиры отгоняли. Вели нас, стариков, детей, как преступников. Детям надо учиться, радоваться жизни, а старикам копаться бы в огороде, в хлеве да на завалинке бы посидеть. Но вместо этого за труд, честную, добросовестную жизнь их гонят в Сибирь, в концлагеря.
    Привели на вокзал. Нас было много, сотни, со всей Беларуси. Стоим под охраной, а на вокзале товарный поезд, длинный-длинный. «Телятником» его называли. Потом видим: ведут к нам под охраной мужчин. Измученные, грязные, неузнаваемые. Подошли к нам отец и брат, и мамин брат с сыновьями. Брата маминого семья, жена и две дочери, тоже, как и мы, были за этим забором. Не ожидали, что их увидим. Женщины, мужчины — все обнимаются, плачут, рады, что увидели своих мужчин. А их, оказывается, посадили в тюрьму тогда, когда они поехали искать в Любань правды. Такая же участь постигла других мужчин. Теперь их присоединили к семьям, чтобы вместе отправить в ссылку. Потом разместили по вагонам. В вагонах сделаны нары в два этажа вкруговую по всем стенам. Посредине стояла деревянная кадушка, невысокая, — предназначалась для туалета. Женщины с детьми, старики поместились на нижних нарах. Мужчина полезли на верхние нары, почти под крышей.
    Я не помню, сколько человек было в этом «телячьем» вагоне, но забит был вплотную. Скота туда столько не загоняли, сколько людей. Помню, что лежали все вплотную: ногами внутрь, а головами к стенке. Посредине маленькое пространство, где стояла кадка. Сверху, под крышей, одно на весь вагон окошко: маленькое, прямоугольное, узенькое, длиной сантиметров 40, а шириной — 20. Вот и свет, и воздух! Когда поезд двигался, оно было открыто. На остановках стучали в вагон винтовками и кричали: «Закрой люк!»
    Нас было, как сельдей в бочке. Парашу, собрав тряпье, кое-как отгородили. И все туда ходили по-большому и по-маленькому. И мужчины, и женщины, и дети. Воздуха в вагоне нет, да еще такая вонь. Это окошечко ничего не давало.
    Поезд наш обычно загоняли подальше, чтобы люди нас не видели. На остановках мужчины еле могли достучаться, чтобы открыли дверь и позволили вынести парашу. Ехали голодные. Что удалось взять из дому, все съели. И пить хотелось страшно. Мужчины вышли из тюрьмы во вшах. И в первые же дни вши расползлись по всем нарам. Они прямо сыпались сверху. Дети не знали, что это за насекомые, никогда их не видели. В таком вот аду мы оказались. Голод, жажда, грязь, вши. Везли нас в таких условиях два месяца. Это была душегубка. Особенно мучились маленькие дети.
    Просили, умоляли открыть дверь на остановке. Ни за что! Такие бездушные твари нас сопровождали. Конечно, не каждый это может представить, — постарайтесь! Я этого никогда не забуду. Я вижу все, как сейчас, все у меня перед глазами.
    Через два месяца — была уже осень 1929 года, открыли дверь и скомандовали: «Выходи!» Большинство, когда вышли, попадали, а некоторых вынесли. Я заболела окончательно. Меня и вели всей семьей, и несли. А сами тоже едва волочили ноги. Станция называлась Большой Невер. Я ее на карте никогда не видела. Отвели нас на какой-то пустырь. Поставили палатки для стариков и женщин с детьми. Мужчин и женщин без детей сразу же отделили от нас, построили и повели в неизвестном направлении, не дали даже попрощаться. Так что с отцом и братом пришлось снова расстаться.
    Мы остались одни. Мама, я, Люба. До палаток на пустыре еле дотащились. Все были в ранах и язвах, сочилась кровь, был страшный зуд. Ведь два месяца в вагоне, без воздуха, света, пищи, воды. Все были покрыты вшами. Они нас буквально пожирали. Маленькие дети в поезде погибали. Я тоже чувствовала, что гибну.
    Постелить в палатках было нечего. Маме, когда забирали, удалось взять лишь одно тонкое одеяло. Она его постелила, а укрыться нечем. Я сразу же легла. Настолько ослабела, что все стало безразлично. Охрана размещалась в большой оборудованной палатке.
    У них были нары из досок, и посуда, и продукты. Они пили, ели и орали песни. У нас было одно — голодная смерть.
    Неподалеку виднелся поселок. Женщины пошли просить разрешения у охраны сходить туда, попросить еды: умирали от голода дети. Я слышала, как из соседних палаток каждый день выносили мертвых. Так было жутко... Охрана их вывозила куда-то. Женщины кричали, рыдали, но это никого не трогало. Наконец, охранники сказали: «Идите, но не все сразу. А если кто убежит, будут расстреляны его дети». Женщины стали ходить в поселок, просить у жителей что-нибудь одеть-покушать. Мамочка наша тоже ходила. Бедная мама! Если бы не этот поселок, мы бы не выжили. Я не помню точно, но, кажется, нас там держали около месяца. Мама приносила, конечно, мало. Помню, принесла кусочек хлеба и огурец, разделила нам с Любой. То принесет картошки вареной, то свеклину. Иногда принесет сладкой водички и кусочек хлеба. Мамочка так боролась за нашу жизнь, а сама ослабела, без палочки не могла ходить. А ведь ей было еще только 47 лет!
    Еще мама с первого дня начала избавляться от вшей. Принесли откуда-то старый бак и начали кипятить белье. Впрочем, у нас никакого белья не было, только то, что на нас. Помню, маме кто-то в поселке дал кофточку старенькую для нас, а кто-то дал чулки. У мамы еще из дома сохранился кусок хозяйственного мыла. Она нам вымыла головы, вычесала. Прикладывала на болячки от вшей листья подорожника. Какую-то траву заваривала, поила нас. Из посуды у нас была только одна эмалированная кружка и ложка — мама из дому захватила, да в поселке кто-то дал ложку и какую-то мисочку. Вот этим мы и обходились. Но есть было нечего, так что и этой посуды хватало. Вшей мама вывела, и стали мои раны заживать. Это очень важно. Но вставать я все равно не могла. Мама меня выносила на солнце, когда оно грело. Люба тоже была слабая, но она сама вставала и выходила. По ночам прохладно, укрыться нечем. Мамочка нас прижмет к себе и нас собою согреет.
    А охрана вела разгульную жизнь. Все время они были пьяные, пели, веселились. В то время, как каждую минуту в палатках умирали дети и старики. На палатке развевался красный советский флаг...
    Через месяц нам приказали собираться. Выжило мало. Я слышала, что детей в живых осталась половина, и те были очень слабые. Для себя охрана нагрузила телегу продуктов, в другую телегу — вещи, а на третьей ехали сами по очереди. На четвертую посадили детей, которые совершенно не могли идти. Я идти не могла, падала, и меня тоже посадили на телегу. Выстроили оставшихся в колонну и повели под конвоем по дороге через тайгу. Ехать на телеге пришлось недолго: надо было уступать место другим, потому что люди слабели, дети и старики падали. В дороге многие умирали. Тогда останавливались и тут же, на обочине, закапывали их. Ночевали прямо на земле, под открытым небом. Утром некоторые встать уже не могли...
    Когда я смотрела кинофильм «Воскресение», как арестантов вели в Сибирь, и Катюшу Маслову вместе со всеми, то думала «Боже, Боже!  Почемувы не покажете, как гнали в Сибирь невинных женщин с детьми, стариков? Как они падали в дороге, умирали, как их закапывали на обочинах, а нам, деткам, которые еще оставались пока живы, как было смотреть на все эти ужасы, не понимая, за что нас уничтожают?»
    Так нас гнали, как скот, 700 километров по тайге. Тогда еще там и машины не ходили, и самолеты не летали, только на лошадях можно было проехать. Питались мы ягодами, на остановках собирали голубику и бруснику. Если где встретится речушка, охрана набирала воду в бак, а мы в свою посуду. Еда у охраны была, они ели и пили, а мы, дети, только глядели. Я идти совсем не могла, так сильно была истощена. За маму держусь, и все равно ноги не идут. Люба еще кое-как шла. Мама часто обращалась к конвоирам с просьбой, чтобы мне разрешили сесть на телегу. Однажды на остановке один из конвоиров подозвал меня к себе. Я боялась, но мама говорит: «Иди, не бойся, я же здесь!» Он ел. Я подошла, он протягивает мне кусок булки, намазанный маслом. Я не взяла и пошла к маме. Мама все это видела и говорит: «Почему ты не взяла? Иди возьми, а то не дойдешь, умрешь!» Я не пошла. Тогда он сказал маме, чтоб подошла, и отдал ей тот кусок. .Мама разделила и дала мне больший кусочек: «Ты совсем слабая». За три месяца нам впервые пришлось съесть по кусочку хлеба с маслом. Охранников было человек десять, точно не помню. На телеге — гора продуктов, закрытая брезентом... Но лишь один охранник иногда давал кусочек тому, кто совсем уж ослабевал. Конечно, кусочек этот не спасал.
    Мы шли долго, месяца полтора, а может, и два. Много в дороге умерло. Осень, холодно, одежды теплой нет. Пригнали в селение Незаметное. Оно находилось среди гор, в низине. Впоследствии его переименовали в город Алдан. Нас отвели на окраину селения. Там тюрьма. Двор огорожен забором. Окна тюрьмы выходили во двор. Над забором в несколько рядов колючая проволока. Во дворе барак. Двор сторожит охрана с собаками, на вышках стоят часовые. В бараке нары в два этажа. Посредине небольшой пятачок, где стоит стол. Маме отвели нижние нары. Я очень была слаба и наверх не залезла бы.
    Настали холода, выйти во двор мы не могли, не было теплой одежды. Опять, как в вагоне, ходили тут же и по-малому, и по-большому. Мамочка что-нибудь напялит на себя и выносит.
    Во дворе была столовая. Два раза в день возле столовой били в металлические тарелки, созывали получать баланду. Что-то нальют непонятное в кружку, и вот это у нас было питание. Хлеба не давали. Грязные, умыться негде и нечем. Мыла не давали, и снова на нас напали вши. Болезни, цинга, дизентерия, тиф, туберкулез. Я заболела брюшным тифом, и меня отвезли на телеге в барак за оградой. Не помню, сколько я там лежала, была в очень тяжелом состоянии. Это уже к весне шло. Зима, морозы -45 — -50 градусов. Помню, что лежала у самого окна. Ко мне под окно приходила мама. Там лежало много людей, и взрослые, и дети. Родственников приводили под окно к больным под конвоем. Мама мне ничего не приносила, у нее ничего не было. У мамы была страшная цинга, ноги от бедер до ступней были черные, как чугун. И у нас шатались зубы от отсутствия овощей. Как вывезли нас из дома, так мы совершенно не ели овощей. Не знаю, как я выкарабкалась из тифозного барака. Тиф отступил, но сильные боли в кишечнике не прекратились. Перевели меня обратно в барак.
    А люди все продолжали умирать. Выносили и выносили мертвецов. Куда их увозили хоронить, никто не знал. Такая каторга, что не описать. Голод, холод, болезни, смерть. Кто дожил до весны, стали в пищу добавлять черемшу. Оказалось, она растет в тайге и богата витаминами. Цинга отступила.
    В Якутии весна наступает очень резко. Появилось солнышко, и опять женщины начали бороться со вшами. Раскладывали огонь во дворе, кипятили одежду.
    Во двор выходила одна тюремная стена с маленькими зарешеченными окнами. Оттуда выглядывали бледные бородатые люди. Это политзаключенные — сталинские жертвы. Мы, дети, подходили к стене тюрьмы и тоже глядели на них. Иногда через решетку они ухитрялись выбросить нам кусочек хлеба. Кто поймает, тот счастливчик. Иногда и нам с Любой доставалось. Они там, в тюрьме, сами едва живы, но, видно, не могли смотреть без боли в сердце на нас, истощенных, оборванных детей, делились с нами последним кусочком.
    Так мы находились в этом концлагере год. К осени пригнали под усиленным конвоем мужчин. Обросших, черных, худых, оборванных. Они зиму и лето были на лесоразработках. Страшно на них смотреть — мы еле узнали тату и брата. Руки потрескавшиеся, глаза красные, губы иссохшие — трудно описать, какие они были страшные. Угощать нам их нечем, абсолютно ничего у нас не было, ни крошки хлеба. Мама накипятила воды — попить горячего. Ждали, когда зазвонят в металлические тарелки и дадут баланды. С прибытием мужчин в бараке стало совсем тесно. Брата Александра гоняли под конвоем в шахту работать, добывать золото. Давали ему за это 800 граммов хлеба. Отец пилил дрова для комендатуры НКВД за 400 граммов. На маму и на нас, двоих сестер, ничего не давали. Этот хлеб мама делила на 5 человек. Самую большую порцию давала Александру. Работал он забойщиком. Махал киркой по 10 часов в сутки, а то и больше. Приходил еле живой, сразу падал на нары. Мама кое-как его отхаживала. Перезимовали еще одну зиму, и нас, детей, увезли от родителей за 60 километров в поселок Усман, в интернат.
                                                                               III
    Везли нас в мороз на оленях. Девочек поместили в один дом, а мальчиков в другой. Там стояли топчаны и были кое-какие постели. Нас в этом доме, похожем на барак, было около двадцати пяти. Мы с сестрой Любой топчаны сдвинули, чтобы было теплее спать. Отапливал печь в этом большущем зале старик-китаец. По вечерам мы окружали печь, грелись. Китайца мы очень любили, так как он нас любил. Учил считать по-китайски и кое-каким словам. Мы его встречали с радостью. Он иногда приносил нам по кусочку турнепса. Там мы ходили в школу: я в 5-й класс, Люба в 3-й. Кормили в столовой. Кормили неплохо: для нас, истощенных, это целое счастье. Овощей и фруктов не было, но спасала черемша — входила в меню. Мы очень-очень скучали по родителям: никакой переписки с ними не разрешалось. Мы плакали, хотя к нам была прикреплена воспитательница, Анна Ивановна, очень добрая женщина, пожилая, ко всем ласковая. Вечерами она читала нам интересные книжки и ласково с нами прощалась.
    Я уже упоминала о том, что мы совсем не ели овощей, а о фруктах и говорить нечего. А вот китайцы ухитрялись каким-то образом за короткое лето вырастить лук, репу и турнепс на маленьких клочках земли. Почва в Якутии каменистая, но они очищали ее от камней, откуда-то приносили земли и выращивали, а затем продавали овощи. Ходили с корзинками на коромыслах по улицам и кричали: «Лука! Репа!» Нам страшно хотелось овощей, но денег не было. Однажды мы, четверо девочек, решили сходить на другую сторону речки. Она хоть и не широкая, но быстрая. Через нее проложены были кладки-доски. Там, за речкой, жили китайцы. У всех у них были маленькие огороды. Мы, как увидели овощи, не выдержали и залезли в один из огородов, нарвали турнепса, он большой и сладкий. Каждая по одной штуке. Хозяин увидел, погнался за нами. Мы — убегать к речке, но турнепс не бросили. Взбежали на кладки, они качаются, и тут у меня свалился с ноги тапочек и поплыл по течению. Тапочки были совершенно новые, их передали нам с Любой родители. Красивые кожаные тапочки. В Алдане жило много китайцев, они их шили. Я очень плакала. Но турнепс мы съели с аппетитом и поделились с другими девочками.
    Через год нас увезли обратно к родителям, в бараки с нарами. Мы снова начали болеть. Болезни кишечные, простудные. У многих был туберкулез. У меня была хорошая знакомая девочка Мария — она умерла от туберкулеза. И многих постигла такая судьба. Однако нам разрешили ходить в школу в город. Мы были голодные и раздетые, а в школе для детей из концлагеря организовали завтрак: кашу пшенную с подсолнечным маслом и по сто граммов хлеба. Не помню, кто организовал. Мы очень радовались этому завтраку. Учились мы с «вольными», то есть детьми местных жителей, и русскими, и якутами. Нас называли «невольными». Несмотря на плохую одежду, на вечный холод и голод, мы учились хорошо. Я была отличницей. Люба — тоже. Учителя нас любили. Отличникам давали подарки: кое-что из одежды. Помню, как мне за одну четверть дали чулки теплые, а за другую — шапку меховую (в Якутии зимой без меховой шапки невозможно выйти на улицу). Любе тоже кое-что из вещей досталось. Мы были очень рады. Учителя меня и Любу ставили в пример всему классу: вот дети, холодные и голодные, а учатся на «отлично».
    Потом нас перевели на Сталинские прииски. Поместили в бараки, и подростков заставили идти работать в шахту. Мне было 14 лет. Нас, малолеток, спускали в шахту, давали тачки, такие же, как у взрослых, насыпали эти тачки породой доверху, как и взрослым. И надо катить эту тачку по доске на одном колесе. И вот катишь ее, а ручки широко расположены, дорога длинная, и тачка сваливается с доски. Надо держать равновесие, а сзади подгоняют. Иногда тачка опрокинется, я плачу. Со мной работала моя подружка Марфа, мы помогали друг дружке. Надзиратели никогда не соизволили подойти помочь детям, смотрели высокомерно на нас, как на быдло. Мы были рабы, советские рабы. Катили мы эти течки до бадьи, там высыпали. Когда бадья наполнялась, ее поднимали вверх. Наверху все это промывалось, и оставалось чистое золото. А мы продолжали катать непосильные тачки. Кушать давали какой-то баланды, и снова за работу. Мы потные, грязные, сверху капает, а в некоторых местах льется ручьем, ноги в сырости. В общем, из шахты мы выходили еле живые.
    Приходим в барак, мама дает умыться и что-нибудь перекусить. Зарплаты нам не платили, давали только паек, из которого мама готовила что-то. Я падала на постель, если это можно назвать постелью, и спала до следующей смены. Мама никак не могла меня разбудить, у меня была страшная слабость. Если кто-то осмелится не выйти на работу, то тут же являлся вооруженный надзиратель и предупреждал, что будет плохо, если завтра не выйдешь, будешь две смены работать. А если заболел, врачей никогда не вызывали, мы о них там не слыхали. Если сам выживешь — твое счастье, а умрешь, — никто не отвечал, и никуда не пожалуешься.
    Однажды мамочке было очень плохо: у нес болел живот. Бледная, худая, она лежала на нарах, обливалась потом от боли, искусала губы до крови, а мы с Любой плакали. Отец ей мог дать только водичку, больше ничего не было. Через несколько дней маме стало лучше. Так бывало со всеми в бараке. Заболеет неизвестно чем, мучается-мучается, или выживет, или умрет. Это никого не тревожило: советской власти нужны были рабы, а остальное ее не интересовало.
    Брат работал в шахте в забое, а отец и Люба были на лесоразработках. Помню, зачитали в бараках статью Сталина «Головокружение от успехов»: там он писал, что мы являемся переселенцами, что нас переселили не как кулаков-врагов, а как рабочую силу, так как не хватало рабочих в шахтах, чтобы добывать золото. Такие сказки написал. Нас, подростков, из шахты убрали. Я тогда поступила в контору продснаба ученицей счетовода на прииске Средне-Сталинск. Это в пяти километрах от барака. Ходила пешком, транспорта никакого не было. Я очень понравилась главному бухгалтеру: быстро усваивала счетную работу и вскоре стала счетоводом. Он был уже пожилой, с бородой. Очень жалел меня. Мне платили, и я уже могла ходить кушать в столовую, как все служащие. Меня все любили, я очень старалась. Все знали, кто я, откуда, и сочувствовали.
    В Средне-Сталинске жили также мамин отец, ее брат с женой, их два сына и две дочки. Все они работали в шахте. Жили в бараке, в маленькой комнатушке. Я к ним часто заходила. Дедушка был мне очень рад, всегда меня целовал. Но он вскоре умер, потом умер и дядя, мамин брат, потом и жена его, тетя Тэкля: от недоедания, от невыносимых условий. Дядя и тетя были еще в среднем возрасте. Да и дедушка не был глубоким стариком. Позже, уже в войну, умер мой отец. Все они похоронены на кладбище под Нижне-Сталинском, километрах в 10-15 от Алдана. Почва там каменистая, забросали их камнями. Правда, уже в гробах похоронили. Уже и конвой был снят.
    Так я ходила на работу почти три года. В морозы, в холод. Мамочка всегда за меня беспокоилась. Работа мне нравилась, я была счастлива, что не в шахте, где унижение, рабство. Конечно, страдала, что не учусь. Еще в деревне я мечтала выучиться на врача или на учителя. Отец говорил, что всех детей будет учить, даст высшее образование. У нас все в семье были способные. Я очень хотела учиться.
    Потом нас, молодежь, из барака переселили в общежитие, а родителям с братом дали в домике отдельную квартирку, комнату и кухню. Все маленькое, но с отдельным входом. Брат числился в стахановцах. Люба тоже жила с ними. А меня и всю молодежь — в общежитие. Один дом для парней, другой — для девушек.
    Я хорошо рисовала. На работе это заметили и, если что-то нужно было оформить красиво, поручали мне. Кроме работы вечерами я два или три дня в неделю учила неграмотных и малограмотных шахтеров. Что-то вроде общественной нагрузки. Это мне и моей подружке Фране поручил НКВД.
    Еще нам выделили помещение, целый дом, в котором разрешили открыть клуб. Там оборудовали сцену и кинобудку. Был свой киномеханик, крутил немое кино. Организовали драмкружок и кружок физкультуры. Я участвовала в оформлении сцены и в физкружке. Устраивали вечера, спектакли.
    Почти вся молодежь общежития работала в шахтах. Марфуша работала на почте, Фаина в парикмахерской, Полина в столовой. Нам было легче, и мы, прежде чем девушки придут из шахты, вскипятим чай, нагреем воды для мытья, чтобы они могли поскорее согреться. В выходные дни все вместе шли в клуб.
    К нам на танцы рвалась и «вольная» молодежь, местные парни. Слухи пошли, что у нас очень красивые девушки. Парни-сибиряки удивлялись тому, какие здесь живут красивые белорусочки. У нас почти все были из Беларуси. Даже из Алдана приезжали парни на танцы. Врывались в клуб с боем, нарасхват приглашали танцевать наших девушек. Тогда наши парни, «невольные», сибиряков стали выгонять. Начались сильные драки. После того сибиряков к нам перестали пускать.
    Брат мой Александр в Верхне-Сталинске женился на симпатичной девушке из общежития Кате Алашкиной. Она ушла жить в квартирку к нему.
    В 1936I году, осенью, нас снова увезли в Алдан, туда же, на окраину города. Уже бараки перестроены были на отдельные маленькие комнаты. В одной из них разместили нашу семью, так как брату присвоили звание стахановца за постоянное перевыполнение плана в забое. В кухне стояла русская печь, имелись стол, табуретки. Комната была просторная, мы разместились хорошо.
    Нам разрешили переписку. О нашей судьбе те, кто остался в Беларуси, долго не знали. Начали приходить посылки. Очень нужны были овощи, лук, чеснок. Спасала одна черемша, да за ягодами ходили в тайгу. Сестра Аня, когда нас высылали, жила с мужем в поселке Глуша Бобруйского района. Работала она заведующей аптекой, а муж Миша — главным врачом больницы. С ними жила сестра Соня. Так вот они нас стали спасать посылками, посылали лук, чеснок, то, что нам было крайне необходимо. Иногда положат баночку варенья и сушеных яблок. На лук и чеснок мы прямо набрасывались — такая была потребность в витаминах. Если в посылке окажется газета на белорусском языке, мы ее читали от слова до слова, так скучали по белорусскому языку.
    Брат Антон с сестрой Олей жили в деревне Баханы Хотимского района. Антон работал директором школы и преподавал физику и математику. Оля любила заниматься хозяйством, держала кабана, выкармливала, а потом высылала нам сало, которого мы почти 8 лет не видели. Это для нас была большая подмога. Еще Антон с Олей прислали нам полушубки — мне, Любе и Кате. Мамочке и отцу теплые безрукавки прислали. Мамочка, когда мы находились за проволокой, говорила и плакала: «За что нас засадили в клетку? Мы — честные труженики, работали с утра до ночи, потом обливались, и нам хорошо было, все имели, и государству помогали, а теперь сидим в клетке! За что? Почему нам не скажут, за что над нами так издеваются? Только за то, что трудились?» Нас, меня и Любу, обнимет и плачет. Но этого никто не слышал, и это никого не интересовало. Господа большевики увлечены были террором. В НКВД были люди неграмотные. Как-то брата вызвали в НКВД. Вели какую-то перепись. У брата спросили, какой он национальности. Он ответил: «Мы белорусы». Тогда тот заорал на брата: «Что еще за белорусы? Белорусы! Такое впервые слышу». И записал русскими. Александр пришел и рассказывает, что в НКВД не знают даже, что есть такая Беларусь. Потом снова вызвали. Это еще когда мы жили в Верхне-Сталинске. Вызвали всю молодежь, что постарше. Объявили: «Кто откажется от своих родителей через печать, признает, что его родители — враги народа, откажется от связи с ними до конца жизни, — тому будут выданы документы, паспорт, и он сможет выехать из ссылки куда пожелает». На этом их отпустили домой, чтобы подумали и явились в НКВД с таким заявлением.
    Видимо, никто не являлся, тогда начали вызывать каждого в отдельности. Вызвали и Александра. Он ответил, что отказаться от родителей не может: «Я являюсь их кормильцем. Отец очень болен, мама тоже, старые оба, сестры-малолетки, они без меня сразу погибнут. Поэтому я отказаться не могу от родителей, и я не считаю, что они враги народа». На него заорали и выгнали: «Вон отсюда! Ты — такой же враг народа, как и твои родители!» Брат пришел, рассказывает, а мы все плачем. Особенно мамочка. Отец, тоже до слез расстроенный, говорит брату: «Отказывайся, сынок, а то из-за нас погибнешь в шахтах!» Но брат сказал: «Успокойтесь все! Мы столько горя перенесли все вместе и будем до конца вместе! Такого зверства, что они предлагают, я никогда не приму!» Почти никто из молодежи на такое предательство не пошел. Согласились только два-три человека, у кого в семье был не один кормилец, по согласию всей семьи, чтобы хоть кто-то вышел на волю.
                                                                           IV
    В Алдане Александра снова отправили на шахту, в забой. Отец слабый, мама тоже. Мама говорила: «Поесть бы квашеной капусты с алеем, сразу б поздоровела!» Но такое только во сне могло быть.
    Я поступила на 10-месячные курсы учителей, Люба — в горный техникум. Никаких больше учебных заведении не было. В техникум я не захотела. Хотела в Якутск — там находились пединститут и мединститут. Но мама меня не пустила: морозы 50-55 градусов, а одежды теплой нет.
    Я окончила курсы, а вечерами еще 9—10-й классы заканчивала. Стала учить маленьких детей, 1—4-й классы, а также взрослых, малограмотных шахтеров.
    Летом мы с Любой ходили мыть золото для себя. Там работала драга: такое большое сооружение, как дом, с большущими ковшами. Плывет и черпает землю, выбрасывает наверх, там все промывается, и много золота находится, большие самородки. На эти драги ссыльных не допускали. Ссыльные работали в шахтах. Но в тех местах, где драга уже прошла, разрешали мыть золото для себя. Там работали в основном учащиеся со всего города. После драги в почве оставались мелкие песчинки золота. В специальные лотки, вроде деревянного корытца, набираешь песок, камешки и идешь промывать. Камни и песок смываются, на дне остается черная порода, а в ней блестят маленькие золотинки. Приносим домой, просушиваем этот черный песок, он, когда высохнет, сдувается, и остаются чистые песчинки золота. За день с Любой намывали по одному — два грамма. Как повезет. Собиралось столько учащихся, девочек и мальчиков, что не всем хватало этих лотков. Некоторые стали приносить их с собой — дома сами выдалбливали.
    Мы с Любой золотые песчинки относили в золотоскупочный магазин. Кто сдает золото, все может купить, товары и продукты. Нам очень хотелось одеться. Золота сдавали когда грамм, а когда и два с половиной. Нам выдавали боны, по которым можно было что-либо купить в этом магазине. Покупали что-либо из одежды: платья, кофточки, юбки или ткань. Очень хотелось одеться, как стали взрослеть. Все лето, бывало, ходили туда работать. Иногда покупали продукты, которых в обычных магазинах не было. Радостные приносили купленное домой. Город Алдан находится в ложбине, кругом горы и тайга. Недалеко протекает река Алдан. Здания деревянные, одноэтажные. Ходили все пешком, в валенках-катанках, без калош, или в унтах из оленьей шкуры. Якуты — добродушный народ — передвигались на оленях и собаках. Всегда они в теплых меховых шапках — без шапки там не обойтись. Александр покупал у якутов оленье мясо, свежую рыбу и замороженное молоко. Радовались уже тому, что НКВД не запрещает ходить в город за продуктами. Александр, забойщик-стахановец, зарабатывал хорошо, но все ему не выплачивали. Много высчитывали за то, что ссыльный. Его Катя тоже работала в шахте, и с нее высчитывали, я — в школе, и с меня тоже. Трудовых книжек или паспортов нам не выдавали. Один раз в неделю ходили, каждый со своей семьей, отмечаться в НКВД, где развевался красный советский флаг.
    Молодежи выделили какое-то помещение, как в Верхне-Сталинске, вроде клуба. Все в коммунистических лозунгах, портретах Ленина, Сталина, красных флагах. Но все равно и там стояли или сидели представители НКВД. Прислушивались к разговорам. Мы их боялись и ненавидели. Был у нас драмкружок, хор, где славили Сталина и советскую власть.
    Из холодных и голодных, униженных деток, кто выжил, выросли красивые девушки и парни. Все мечтали учиться, но эти мечты были не про нас. Собирались мы в этом клубе и, как могли, веселились под зорким оком НКВД. Так же, как и на прииске, наш клуб стали осаждать «вольные» парни из города, сибиряки. Здесь тоже разнесся слух, что ссыльные — очень красивые девушки.
    На этих вечеринках я встретилась с «вольным» Степаном Жариковым. Он не пропускал ни одной вечеринки и от меня не отходил ни на шаг. У меня были поклонники из наших ребят, даже упрекали, что, мол, за «вольного» выхожу замуж. Но я выходила за Степана потому, что это была любовь. Они с другом приехали в Алдан из Красноярского края на заработки — здесь была высокая зарплата и разные льготы. На нас, ссыльных, это правило, конечно, не распространялось. Степан работал в Окружной конторе связи заведующим отделом. Приходил к нам домой, познакомился с моими родителями. Жил он на частной квартире. Но выйти замуж или жениться без разрешения НКВД никто из ссыльных не имел права. Если выходишь за «вольного», то парень должен идти в НКВД за разрешением, иначе меня вернут обратно, если выеду из лагеря. Ссыльные женятся и остаются жить в этом же лагере, документов им никаких не выдают. Степан обо всем этом знал, был на все согласен.
    Выбрали день, пошли в НКВД. Я осталась во дворе, села на бревно — было лето. Сидела на этом бревне два часа, а он все не выходит. Стала беспокоиться, думаю, наверно, арестовали. Хотела зайти, часовые не пускают. Наконец, он вышел. Разрешение дали, но два часа убеждали, чтобы он не женился на мне. Она, мол, кулацкая дочь, дочь врага народа, и ему в жизни везде будут препятствия из-за жены. Мол, клеймо и на ней на всю жизнь, и на ее детях. Мы, мол, не возражаем, что это чудесная девушка: всю молодежь знаем наперечет. Ее нельзя не полюбить — у нас парни из НКВД в нее влюблены, но вслух никто не признается, так как из-за этого можно потерять карьеру. Говорят, мол, и тебе не советуем, так как ты никуда не продвинешься. Два часа уговаривали, но он не отступился. В конце концов сказали написать заявление, что обещает взять надо мной шефство и перевоспитать в коммунистическом духе. Но в партию, сказали, его не примут. Степан ответил, что не собирается вступать в партию, будет беспартийным, но с этой девушкой не расстанется. Наконец они выдали разрешение в ЗАГС для регистрации брака.
    Когда Степан об этом рассказал, я очень расстроилась и сказала: «Змуж за тебя не пойду. Потому что, может, настанет время, когда ты об этом пожалеешь. Захочешь в партию или еще что, а я буду для тебя преградой как дочь врага народа. Нет и нет!» Он очень пожалел, что обо всем мне рассказал. Убеждал, что ему ничего не нужно, партия ему не нужна, только чтобы была я с ним. Я сказала: «Нет, и все! Иди домой и к нам больше не приходи!» Мне было очень больно и тяжело. Я не могла понять, почему мы не имеем ни на что права, даже выйти замуж за любимого человека. За что нас считают преступниками? За что преследуют нас, наших родителей, за что намерены преследовать наших детей?
    Пришла домой, рассказала родителям. Мама ответила: «Решай сама! Может, ты и права». Рассказала подружкам, они успокаивали меня как могли. А Степан не отступал. Приходил каждый вечер, убеждал родителей, что на предупреждение он плюет, обещал, что мы будем счастливы... Я же стала уходить вечерами к подруге, чтобы не встречаться с ним, и иногда оставалась у нее ночевать. А он в любую погоду (жил далеко от нашего лагеря) шел к нам, ждал меня. Родители не знали, что делать, и он не знал, как доказать свою любовь.
    Наконец Степан меня убедил. Снял в частном доме квартиру, одну комнату с отдельным входом. Нас зарегистрировали: его по паспорту, меня по справке НКВД. Свадьбы, конечно, не было, кольца тоже, колец тогда носить не разрешали. Это, говорили коммунисты, пережиток буржуазного строя. За ношение колец даже преследовали. Степан приехал за мной на телеге. Не помню, где он эту телегу и лошадь взял, кажется, в своем учреждении. Вещей у меня было очень мало, небольшой чемодан с платьями и узел с бедной постелью. Пришли провожать подружки, попрощаться. Ребята не пришли: были обижены за то, что выхожу за «вольного».
    Жили мы дружно. Я ходила на работу туда же, учила малограмотных и детей. Вечерами он встречал меня — идти было далеко. У них, в конторе связи, устраивались самодеятельные вечера, он меня приглашал, там были и танцы. В городе работал неплохой драмтеатр. Я уже не ходила отмечаться в НКВД. Но паспорта у меня не было. Паспорт должен был выхлопотать мне Степан, опять же, через НКВД.
    Паспорт я в конце концов получила, но с отметкой, что выдан на основании статьи такой-то, я уже забыла какой, то ли 52, то ли 58. Что это значит, я не понимала, пока не решила поступить на другую работу — поближе к дому.
    Я нашла место счетовода в продснабе. Когда предъявила паспорт в отделе кадров, меня спросили, за что я осуждена. Я испугалась. «Как — осуждена?» — спрашиваю. Кратко рассказала, кто я и что меня не судили, все произошло без суда. Повели к начальнику, показали мой паспорт, я ему объяснила то же самое. На работу меня приняли. Сотрудники ко мне хорошо относились. Работала, пока не родила. Да, зарегистрирован наш брак в ЗАГСе 9 октября 1937 года, а 26 августа 1938 года родилась дочь. Роды были тяжелые, мучительные. Вес у ребенка — 4,5 килограмма: врач сказала, что такой один на весь роддом.
    Зимой 1939 года Степана забрали на войну с Финляндией. Я осталась с ребенком одна. Декретных мне не давали, раньше об этом не имели понятия. Пришлось идти на работу, а девочку отдать в ясли. Да, назвали дочку Анжеликой: по соседству жила семья, у которой была девочка Анжелика, и мне это имя очень нравилось. Поступила я на работу диспетчером на  автовокзал. Работали посменно — и днем, и ночью. К этому времени начали ходить колонны крытых грузовых машин до станции Большой Невер.
    Весной вернулся Степан. Пока их везли из Сибири, война закончилась. Я перешла на прежнее место работы: учить неграмотных и малограмотных взрослых и детей в начальной школе. Я часто простужалась, и тогда моя мама приходила помогать. Степан всегда встречал ее приветливо. Но вдруг его отношение и к ней, и к брату Александру резко изменилось. Они, конечно, это заметили.  Я стала выяснять, в чем дело. Степан сказал: «Не обижайся, Зинушка, но тебе придется с родственниками связь порвать. Я хочу в партию вступать, хочу продвигаться. В горкоме сказали, что примут тогда, когда твоя жена, а мы знаем, что она — дочь кулака, дочь врага народа, порвет связь с родителями, навсегда должна отказаться от них и через печать признать, что ее родители — враги народа, и она от них отказывается». Раньше он, несмотря на предупреждение НКВД, обещал ходить к ним, когда мне захочется. Так и было, мы очень часто навещали моих стариков, часто относили маленькую Желю к моей маме понянчить. Он всегда восхищался моими родителями и братом. Ими нельзя было не восхищаться: добрые, честные, трудолюбивые. И вдруг такое мне заявляет! Я сказала, что никакая сила не заставит меня это сделать: «Забыл, когда клялся, что всегда будешь любить моих родителей, что в партию не пойдешь, только бы я с тобой была всегда?» Никак не ожидала такого предательства. После такого ответа он поставил вопрос категорически: если ты меня любишь, то согласишься! «Я тебя люблю, — сказала я. — Но это не значит, что из-за твоей коммунистической партии я стану клеветать на своих ни в чем не повинных родителей. Я жить после этого не смогу. Такой жестокости я от тебя не ожидала!» А он все равно не отступает от своего: «Тогда или я, или родители. Выбирай!» Так был поставлен вопрос. И я ответила: «Никогда с родителями не расстанусь!»
    После этого мы стали отдаляться друг от друга, хотя он еще не раз возвращался к тому разговору. Но и у меня ответ был один: «Или коммунистическая партия, или я!»
    Приехала его сестра Шура с мужем и двумя детьми. Муж ее, Сергей, работал бухгалтером. Человек он был хитрый, подлый. Без корысти не делал ничего. А мне частенько напоминал, кто я такая: кулацкая дочь и враг народа.
    Я знала, как он обманывал жену, как плохо вел себя по отношению к собственным детям, пил. Но он был коммунистом! Он угрожал мне, говорил, что если я хоть что-то скажу о его поведении Шуре, он меня втопчет в грязь.
    Степан раньше одергивал его и говорил мне, чтобы не обращала на него внимания, что он подлый человек. Теперь же он часто ночевал у них, чего прежде никогда не случалось. Даже деньги на содержание дочери перестал давать. Мне стало трудно и морально, и материально. А Сергей однажды сказал, что, если я от родителей не отрекусь, то придется переселиться в лагерь и освободить квартиру, так как она принадлежит Степану. Я ему говорю: «У меня ребенок. Там нет никаких условий. У родителей семья, сын женат, дети. Это бесчеловечно. Я никуда из квартиры с ребенком не пойду. Если Степан тебя послал, то так ему и передай!» Он в ответ мне: «Если не поедешь, то отвезут. Мы напишем в НКВД, что ты воспитанию не поддалась, что ты по-прежнему за врагов народа, за кулаков, и ты окажешься там, где и была». Я поняла, что сам Степан не может осмелиться такое сказать и подсылает этого подонка, который пойдет на любую подлость. В последнее время Степан, если заходил, то не один, а с этим же Сергеем.
    Я поняла, что попали из огня да в полымя. Хотя мои подружки, что вышли за «вольных», подобного не испытывали: дружили с родителями, и мужья их ничего такого не требовали. Почти все они выехали на родину мужей. Оказалось, что только у меня такая судьба. Я много плакала. Мне жаль было свою доченьку. В чем она виновата? Если я не оставлю квартиру, то они напишут в НКВД что угодно. В то время не разбирались, тем более с дочкой врага народа. Конечно, мне стало страшно. Больше за ребенка, чем за себя. Я Степана возненавидела за то, что он устроил мне такую травлю, не посчитался с собственным ребенком. Посоветовалась с родителями и решила уехать из Алдана в Беларусь, так как жить в таких условиях было невыносимо.
    Паспорт у меня был, в НКВД я уже не отмечалась, хотя в паспорте и стояла отметка о статье. Конечно, решиться выехать в такую дорогу одной с ребенком было тяжело. Только в грузовой машине ехать 700 километров до станции Большой Невер! В дороге зимовья не было, чтобы остановиться, передохнуть с ребенком. Машины шли по тайге колоннами, чтобы помогать друг другу. Конечно, будут пассажиры, познакомлюсь с хорошими людьми, помогут. Но вдруг ребенок заболеет, хотя лекарств и накупила? Мамочка плакала, боялась меня отпускать и в то же время опасалась, что, если я не оставлю Степану квартиру, то действительно напишут в НКВД, и меня обратно доставят в лагерь. Да еще смотря что они напишут! Особенно этот Сергей. А Степан у него на поводу. Гляди, и в тюрьму посадят!
    В общем, я решилась. Денег на дорогу мало. Ехать далеко, с пересадками. Брат Александр сказал, что поможет деньгами. А в Беларуси — сестры и брат! Уволилась с работы и стала упаковывать вещи, хотя их было мало. Главное — необходимое ребенку и продукты. Страшно было пуститься в такую дорогу, очень страшно, сильно горевала.
    Однажды зашла Шура, увидела, что я упаковываюсь. Я сказала, что уезжаю. Она тут же ушла, рассказала Степану. Он пришел, но разговор у нас не клеился, мы стали чужие. Я от обиды больше плакала, чем говорила. Он стал просить, чтобы не уезжала одна. Он три года не отдыхал, а на Севере за год два месяца отпуска. За три года ему положено шесть месяцев, и он решил отвезти меня в Беларусь, так как одной ехать в такую дорогу с ребенком рискованно. Сам он вернется обратно в Алдан. Я согласилась ради ребенка. Мама и все мои родные сказали, что будут спокойны за меня, если в дороге я окажусь не одна.
                                                                                      V
    Дорога была очень тяжелой. Шла колонна грузовых, крытых брезентом машин. Здесь нас гнали под конвоем в ссылку. Не помню, сколько времени ехали. Колонна делала остановки. Зимовья, чтобы остановиться, попить чаю, отдохнуть, не было. Просто выходили из машин на обочины, чтобы опомниться от тряски. Как бы там ни было, но до железнодорожной станции добрались благополучно. В пассажирском поезде до Красноярского края тоже ехали нормально. Проехали 54 тоннеля у озера Байкал: поезд шел у самого берега, а с другой стороны были скалы. Рассказывали, что часто случались крушения, скалы обрушивались на поезд и в Байкал. Туда нас везли в «телячьих» вагонах, все было закрыто, и мы не видели, где везут и куда. Я и не подозревала, что нас везли такой дорогой, и теперь смотрела вокруг с любопытством.
    С нами в купе ехала семья — муж, жена и ребенок. Глава семьи — сотрудник Степана. Мужчины на остановках бежали на станцию за кипятком: в поезде чая не предлагали. Однажды они выбежали с чайниками, хотели там же что-нибудь купить на станции, а поезд пошел, и они не успели сесть. Мы с этой женщиной очень расстроились. Однако проводник успокоил нас,  сказал, что на следующей станции нас будет обгонять скорый и наверняка отставшие на него попросятся и догонят нас. Так и случилось — мы проехали лишь несколько станций без наших мужчин.
    В Иркутске была пересадка, а на подъезде к Красноярску наша доченька заболела. Все-таки не выдержала такой тяжелой дороги, длинной и утомительной. Поднялась температура, обнаружилось расстройство кишечника. Я очень испугалась. Поезд проходил недалеко от деревни, где Степан родился, около 25 километров от станции. Пришлось выходить из поезда. Степан сообщил в деревню, и за нами приехала подвода.
    Отец Степана и его сестра нас приняли очень хорошо. Степан предупредил меня, чтобы не рассказывала о том, кто я» хотя я этого и не собиралась делать. Врача в деревне не было. Надя пошла к бабке — за травами. Скоро понос у Желечки прекратился, температура тоже пришла в норму. Пробыли мы там неделю или полторы. Деревня мне не понравилась. Дома построены из добротных бревен, но вокруг ни кола ни двора, пусто. Ни грядок, ни цветов. Сады там не растут — фруктовые деревья не выживают. Но грядки и цветы насадить, заборы поставить — это-то возможно! Я сравнила с нашей деревней, и вообще с деревнями в Беларуси. Какой у нас был дом! Как все ухожено вокруг! Настоящий рай!
    Свекор, отец Степана, часто был навеселе. Все ходил и пританцовывал. Мне очень нравилась мужнина сестра Надя: одинокая, серьезная, работящая. Нас без конца приглашали в гости, то родственники, то знакомые. В домах пусто, никакой мебели, даже никаких занавесок на окнах. Столы без скатертей. Зато самогон рекой льется, все напиваются до потери сознания. Такого в нашей деревне я никогда не видела.
    Желечка выздоровела, и мы поехали. Надя очень помогала мне выхаживать ребенка, мы сильно подружились. Да и с отцом тоже. Наконец распрощались, и нас на подводе отвезли на станцию. Билеты купили до Москвы. В Москве пересадка, билеты уже до Бобруйска. Не помню, сколько времени ехали из Алдана, но очень долго. Прибыли в Бобруйск — до поселка Глуша, где жила сестра Аня с семьей, 25 километров.
    Встретили нас Аня и Миша хорошо. Мы с Аней обнялись со сезаами. Когда расстались, я была ребенком, а повстречались — и у нее, и у меня свои дети. Миша работал главврачом в местной больнице, Аня заведовала аптекой. У Ани сыновья: Женя 16-ти лет, и Саша — 14-ти. Когда жили в Заболоти, я их нянчила. В доме жили также Мишин отчим и мама. Когда к ним приходили знакомые или гости, то я всех боялась, не знала, о чем можно говорить. А мне задавали вопросы. Аня все видела, вызывала меня в другую комнату и подсказывала, с кем можно быть откровенной, а с кем нет. У них был большой авторитет среди местных жителей. Миша хороший специалист в своей профессии, его очень любили больные. Все стремились попасть на прием обязательно к Адамовичу. Я — свидетель тому, как часто по ночам к нему стучались в окно и просили, чтобы поехал с ними к больному: ведь не всегда можно, особенно зимой, везти больного в больницу! Он никогда никому не отказывал. Встает из теплой постели и едет, куда просят, а утром снова на работу, в больницу, в амбулаторию. Это был чудо-человек!
    Аню тоже уважали, и она была специалистом в своем деле. В аптеке имелось все, что нужно. Что до того, как нас кормили, то тут особый сказ. Фрукты, овощи, молоко — я давным-давно ничего этого не видала. То же самое и Степан — он пробыл в Глуше около месяца. Желечка набросилась на сырой картофель. Прямо хватает, когда чистим, и ест с аппетитом. Я спросила у Миши, можно ли его есть сырым? Он ответил, что можно: «Вымой, и пускай ест. У нее в этом потребность». Еще очень огурцы любила. Фрукты и овощи Мише из деревень привозили мешками. Он и в совхозе заказывал, так что витаминов было изобилие.
    Приехали мы истощенные. У меня постоянно болел кишечник, и с сердцем было неважно. Но тут мы стали быстро поправляться. Желечка особенно радовалась обилию фруктов и овощей. Мне порой казалось, что все это происходит во сне. Мама писала из Алдана, что плачет от радости за нас.
    Миша и Аня, конечно, расспрашивали меня обо всем. Я все описала в подробностях: как нас забирали, как везли, как люди мерли от голода и холода... Аня плакала, а Миша не мог сидеть на месте, все ходил, возбужденный, по комнате. Дошла до рассказа о том, как я выходила замуж по разрешению НКВД. Как Степан ходил с заявлением и какую с ним проводили беседу. Как уговаривали, чтобы не женился на дочери врага народа, как потребовали обязательство, что перевоспитает меня, как мы поженились и были счастливы... И каким коротким оказалось наше счастье. Я обо всем рассказала. Плакала, а Степан краснел, но не отрицал ничего.
    Потом Миша рассказал, как через год после того, как нас увезли, он поехал в свою деревню забирать родителей.
    «Попутно я заехал к вам в Заболоть. И увидел что-то ужасное. Все уничтожили. Сада и в помине нет. Огород вытоптан. Ни кола ни двора. Вокруг дома загажено, ни цветочка, ни деревца. Я заплакал... В доме теперь жила бедняцкая семья. Пришли на все готовое и все разрушили...»
    Рассказывал Миша и о том, как по нескольку раз в месяц его вызывали в НКВД. «Брось свою жену, Адамович! Она дочь кулака. Дочь врага народа. Если не бросишь, отстраним тебя от должности главного врача». А он отвечал: «Никакие угрозы не заставят меня расстаться с ней. Я хорошо знаю ее семью. Это не враги, а честные труженики. У них надо учиться вести хозяйство, а не преследовать их».
    «Я все время ждал, что в одну из ночей за мной и моей семьей приедет «черный ворон». Как было в 34-м с Антоном...»
    Нам в Сибирь не писали о том, что Антона арестовали. Он был директором школы в деревне Баханы Хотимского района. Ему представили обвинение, что, что он английский шпион, и требовали, чтобы подписал обвинение. Однако через десять месяцев освободили: жители окрестных деревень собирали подписи, просили освободить, ручаясь, что он честный человек и хороший учитель. Антон долго не мог прийти в себя и физически, и морально.
    Когда мы приехали из Сибири, он тоже проведал нас в Глуше.
    Степан здесь, у нас, заметно изменился. «Я многого не понимал, — говорил он. — Считал, что все делается правильно». Уезжая, он звал меня с собой, но я не согласилась. Желечка с такой жадностью пила молоко! К тому же наш климат — тепло, хорошо! Миша и Аня тоже говорили: «Не уезжай!» Степан сказал, что будет хлопотать о переводе в Киев, где живет родной дядя, который уже приглашал его. Теперь он спишется с ним, и затем заберет к себе и меня с дочкой. На этом расстались.
    В Глуше я устроилась на работу бухгалтером в Римовецкое сельпо. У Ани жили свекор и свекровь, оба старенькие. Они очень полюбили маленькую Желю (позже крещенную Евгенией) и смотрели ее, пока я находилась на работе.
    Женя и Саша Адамовичи были подростки, но тоже полюбили Желю. Брали на руки, играли с ней. Порой даже дрались за нее: каждый тянул к себе, подучивал, чтобы сказала: «Саша хороший, а Женя плохой». Или наоборот: «Женя хороший, а Саша...»
    Вскоре Мишу мобилизовали в армию. Он был офицер запаса и стал военным врачом в городе Лида. Приезжал домой каждый выходной, но не отдыхал: к его приезду составлялся длинный список больных на прием, и он шел в амбулаторию. Все хотели попасть именно к Адамовичу. Отказать он не мог. С утра до вечера принимал больных в единственный свой выходной, а рано утром в понедельник уезжал. Ане, конечно, хотелось, чтобы он побыл с семьей. Женя и Саша мечтали побыть с отцом, но он говорил: «Прости, Нюрочка, не могу отказать, не в моем это характере...»
    Это была хорошая семья. Никто тогда не предполагал, что Саша — будущий великий писатель, а Женя — прекрасный врач, такой же чуткий к больным, как его отец. Никого из этой замечательной семьи уже нет в живых, но оценки мои — не преувеличение.
    Я очень скучала по Заболоти. Так хотелось взглянуть на дом, в котором мы родились, где проходило наше золотое детство. Но Миша сказал: «Не советую туда ехать. Там уже не на что смотреть. Я видел. Я, мужчина, и то плакал, а твое сердце не выдержит». В Заболоти остались дети сестры отца, Степан, Мария и Оля. Когда они узнали, что я приехала из Сибири, то проведали меня в Глуше. Степан тоже сказал: «Зиночка, сестричка моя! Не надо туда ехать. Усадьба разорена, вокруг все загажено. Там живет бедняцкая семья, которая сейчас в почете».
    Мой муж Степан уехал в Алдан. Мама писала мне, спрашивала: «Что случилось со Степаном? Он, когда приехал, прежде всего пришел к нам, привез всем подарки и теперь часто бывает у нас. Рассказывает о Беларуси. Говорит, что очень ему понравилось там и что собирается переезжать в Киев. Сказал: «Устроюсь и заберу Зину с Желечкой». И мама, и Александр были поражены происшедшими со Степаном переменами. Я ответила, что так повлиял на него Миша Адамович.
                                                                               VI
    Прожила я с Желечкой в Глуше в Аниной семье год. Степан из Алдана написал, что ему дают перевод в Киев и что примерно в июле 1941 года сможет выехать. Писал, что часто бывает у моих родителей.
    И вот новая беда. Война с Германией. Мы оказались в оккупации. Снова горе, слезы. Связь с Алданом прервана. Мишу мобилизовали, он не смог приехать даже проститься. К Ане в Глушу приехала из Старых Дорог сестра Соня с мужем — они бежали от немцев. Но и мы уже были под немцами. По дороге у них случилось большое горе: обвалился, рухнул подпиленный партизанами мост, и телега, на которой спала их двухлетняя дочь Лиля, опрокинулась в реку. Нашли Лилечку только через два часа. Страшное был горе. Приехали в Глушу без ребенка, вдвоем.
    Вскоре мы все стали подпольщиками. Помогали партизанам, выполняли их задания. Аптеку немцы разгромили, но Аня сумела ее восстановить: в Бобруйске, на аптечном складе, тоже работали подпольщики. Аня получала медикаменты, и мы их переправляли в отряды для партизан. И многие другие задания выполняли. А через год ушли всей семьей в партизаны. Так сложились обстоятельства, что надо было срочно уходить. Все бросили и в чем стояли, зимой 1942 года, ушли в лес. Меня с ребенком в отряд не взяли, а поселили, как и другие партизанские семьи, в деревне Малын Октябрьского района. Это была партизанская деревня, туда привозили раненых. В одном из домов находился медпункт, был хирург, и меня прикрепили ухаживать за ранеными партизанами. Прилетали самолеты из Москвы, и тяжелораненых отправляли за линию фронта, а остальных лечили на месте. Я там многому научилась: делать уколы, стерилизовать инструменты, ухаживать за ранеными — все это мне в жизни пригодилось. Конечно, на деревню часто налетали фашистские самолеты, и раненых приходилось выносить, вывозить в лес. Не было соли, мыла, одежды. Описывать подробности этой тяжелой жизни я не буду, так как Саша, Алесь Адамович, и другие литераторы обо всех этих ужасах написали.
    Мы тогда очень боялись, чтобы не нагрянули полицейские. В 1943 году, когда немцы начали отступать, на партизан направили большую силу. Самолеты прилетали за ранеными, но сесть не могли, так как невозможно было дать сигнал на посадку. Раненых накопилось много. Решили переправить их через линию фронта другим способом: был такой рукав через Речицу, по нему к нам переходили разведчики. Собрали 50 подвод с ранеными. Сухари положили на каждую подводу. Меня командование тоже назначило сопровождать раненых, вместе с партизанами, дали подводу.
    17 декабря 1943 года мы выехали, а 18 декабря немцы захватили Малын. Всех стариков, детей согнали в сарай и живьем сожгли. Если бы мы хоть на день задержались с выездом, то я с ребенком уже никогда бы не выехала. Двигались мы трос суток к линии и через линию фронта. По ночам. Под открытым небом. Мокрый снег, укрыться нечем. Днем останавливались: двигаться было опасно, летали фашистские самолеты. Лошади отощали, и мы тоже. Сухарями лошадей кормили и сами питались всухомятку. Натерпелись страху. Обо всем этом долго писать. Напишу только, как остановились в одной деревне, чтобы согреться. Холод был невыносимый. Всех раненых развели, разнесли по хатам. Жители нас накормили, согрели. Желечку на печку посадили. Но когда к ночи собрались выезжать, обнаружилось, что наши сухари, лежавшие на возах в мешках, украли, и мы остались ни с чем.
    Двигались по бездорожью, я гнала лошадь, толкала телегу. Ночью темень. Колесо зацепится за корягу, телега застрянет, я ее поднимаю, толкаю, лошадь не тянет, а на телеге раненый и Желечка — их не снимешь, чтобы шли следом. Однажды телега застряла — никак не могу справиться. Думала, что наехала на бревно. А когда разобралась, увидела, что это лежит мертвый мужчина, уже застывший. Если я отставала, наши замечали это и возвращались, помогали мне. А однажды в лесу к моей телеге подбежал мужчина, показалось, что в военной форме, возможно, власовец — было темно. Спрашивает: «Куда едешь, кто на телеге?» Я обманула, сказала, что беженка, из деревни, а на возу дети спят. Он говорит: «Дай хлеба!» Отвечаю, что нету, бежали от бомбежки, ничего не захватили. А он не отстает. У меня было несколько сухарей. Пришлось отдать два сухаря, и он убежал. А у нас осталось тоже несколько сухарей. Я очень испугалась этого человека и была рада, что избавилась от него. Много приключений было в дороге.
    Еле дотащились до Речицы. И лошади, и мы совсем ослабли: гонишь, гонишь лошадь, телегу толкаешь, толкаешь, а сил нет. В Речице нас с радостью встретили наши военные. Раненых сдали в госпиталь, а нас разместили по квартирам и начали кормить. На другой подводе тоже была женщина с ребенком, и нас с нею в одну хату поместили. Детей посадили на печь. Как раз на завтрак повар пек блины — ели с медом и пили чай. Так что мы отогрелись. Мужчины-партизаны остались в армии, а нам, женщинам, сказали ехать подальше от фронта. Сегодня, говорят, Речица наша, а завтра — не знаем. Это война. Вырвались с детьми, так уезжайте подальше от фронта.
    Я решила ехать в Москву, там был штаб нашего партизанского движения. Но на Москву ехать тогда не разрешали. Помогли мне партизанские документы. Добиралась с таким трудом, что не описать. Вокзалы битком забиты людьми, все куда-то едут, поезда не ходят. По нескольку суток пришлось сидеть на вокзалах. Холодно, есть нечего. То, что мы перебирались через линию фронта в холод, под открытым небом, ребенку даром не обошлось: Желечка тяжело заболела. Высокая температура появилась, когда уже до Москвы добрались. Я обратилась в Штаб белорусского партизанского движения, где дали направление в больницу. В больнице доченька пролежала с плевритом три месяца. Я остановилась под Москвой, в Мытищах, где находился эвакопункт для партизанских семей. Ежедневно ездила в больницу, ухаживала за Желечкой. Главврач разрешил находиться возле дочери в любое время, когда пожелаю.
    Заезжала к подруге Нине — она с мамой жила на Поклонной горе. Получали они очень скудный паек, но, несмотря на это, всегда передавали что-нибудь съестное в больницу для Желечки. Чудные люди! Делились со мной последним.
    Да, вот еще что! В Речице, когда вышли к своим, встретились с Сашей Адамовичем. Он тоже перебрался через линию фронта. В армию его не взяли: молод. Он уехал к тетке Оле — моей сестре и сестре его матери — в Казахстан. После выздоровления Желечки я тоже поехала в Казахстан к Оле, хотя мне предлагали устроиться под Москвой. Позже я пожалела, что не осталась.
    Связалась письмами с мамой. Она сообщила мне, что брат Александр и Степан на фронте. Перед уходом на фронт Степан оставил свои вещи у мамы, просил переслать мне. Я обратилась в военкомат, чтобы узнать что-нибудь о Степане. Через некоторое время пришла похоронка...
    Мама с Александром, невесткой и четырьмя внуками вернулись в Беларусь в 1947 году. В свою деревню некуда было возвращаться: все разграблено, разорено. Даже дом разобрали и куда-то перевезли. Александр поступил на работу в совхоз, в 12 километрах от Глуши. Там ему дали жилье, а через некоторое время он построил собственный дом. Помогал ему в строительстве дома старший брат Антон.
    Наш отец, дедушка, дядя, две тети (мамин брат и две сестры), жена дяди, — всего шесть человек — остались навсегда в сибирской мерзлоте. Родину свою, Беларусь, они больше не увидели. Дедушкин брат, дядя нашей мамы, Кунцевич еще в царское время был вице-губернатором в Гродно: в революцию его и всю его семью увезли в неизвестном направлении, и о них никто больше ничего не слышал. Саша Адамович вернулся из Казахстана в Беларусь после освобождения. Я тоже с дочкой вернулась на родину в 1949 году. И люба с мужем и сыном возвратились.
    С болью в сердце, с обидой вспоминаю  свое деревенское детство, такое радостное вначале и такое печальное в конце, когда изверги, нелюди пришли, оборвали счастливую жизнь, бросили нас в ад. Все помню до мелочей , будто сейчас. Увы, всего не опишешь... Раньше надо было писать!
    В июне 1958 года умерла наша дорогая, незабвенная мамочка. Только благодаря ей, ее заботам в тех нечеловеческих условиях, ее самоотверженности выжили мы, ее дети, и вернулись в родную Беларусь. Прошу всех внуков помнить бабушку, навещать ее  могилу: она всех вас любила, нянчила, растила, воспитывала.
    Дедушка похоронен далеко в Сибири, и никто не может навестить его могилу. Родную Беларусь он так и не увидел. Надо их всех поминать в церкви. Никого нельзя забывать.
    И последнее, что я хочу сообщить. Со стороны мамы (девичья фамилия Кунцевич) наш род дворянский. Со стороны отца... Я помню, в детстве видела, как отец доставал из сундука шкатулку, такую длинную, круглую, с полметра длиной, сверху очень красивая, с рисунками. Садился в спальне, открывал и доставал оттуда бумаги, документы. Бумага плотная, белая, добротная. Очень красивым почерком там что-то было написано и закреплено гербовыми печатями. Отец доставал эти документы из шкатулки и для чего-то просматривал. Мне было любопытно, и я сидела возле него и смотрела на эти красивые бумаги. Он не запрещал, но и не рассказывал ничего: я была еще мала. Когда вернулись из Сибири, мы с Аней вспоминали обо всем, и об этой шкатулке тоже. Аня мне объяснила, что там хранились документы, подтверждающие, что отец — выходец из дворян. Не зря в деревне нас называли «шляхтами»! Отец этими бумагами очень дорожил...
    1994 г.

    /З. Жарикова-Тычина. Где золото роют в горах. // Нёман. № 6. 1998. Минск. С. 169-197; «Родная» Алданщина. // Якутия. Якутск. 23 сентября 2000. С. 7. [Отрывок]; З. М. Тычина. Мои воспоминания. // Міхась Тычына. Вялікія і Малыя Тычыны. Легенды і рэальнасць. Мінск. 2011. С. 182-210./

                                                           «Родная» Алданщина»

    5 сентября 1986 года газета «Алданский рабочий» сообщила, что «в наш район «десантировался» отряд писателей. Мастера слова встретятся с трудящимися, посетят музеи, в РДК состоится большой литературный вечер... В состав бригады... входит известный писатель из Белоруссии, лауреат Государственной премии СССР Алесь Адамович».
    Тут же солидный кусок газетной площади был отдан под его публикацию «Я из огненной деревни». Но в этом давнишнем номере газеты ничего не говорилось о том, что в алданской земле... покоится прах деда Адамовича.
    Алесь Адамович родился 3 сентября 1927 года в деревне Канюхи, в семье медиков. А тремя годами позже его деда по матери Митрофана Фомича Тычину вместе с семьей по решению «тройки» ОГПУ выслали как кулака в Алданский район «добывать золото для советской родины».
    29 июня 1942 года в «трудпоселке» Верхне-Сталинск на Алдане дед «от старости» умирает. А его сына Александра Митрофановича Тычину призывают в армию: теперь «кулаки» нужны были на фронте.
    Михась Тычина тоже начал печататься с 1963 года. В 1990 году стал лауреатом премии «Литературной газеты». Как уроженец Якутии писал рецензии на произведения белорусского писателя Ивана Ласкова, который жил здесь.
    О том, как их семья попала в Алдан, недавно рассказала в своих воспоминаниях дочь Митрофана Фомича Зинаида Жарикова-Тычина.
   /Алесь Барковский.  “Родная” Алданщина. // Якутия. Якутск. 23 сентября 2000. С. 7./
 

                                                         НЕКРАШЕВИЧ  ОЛЬГА
    285938 Некрашевич Ольга Владимировна. Мои корни в Беларуси, в Витебской области. Дедов раскулачили и сослали в Алдан. Я живу в Находке в Приморье. Сейчас работаю в Китае. Пишите мне, Некрашевичи! Особенно из Казани. Там, говорят, была родня
    /www.analizfamilii.ru/Nekrashevich-Olga-Vl.../



                                                                       ИСТОКИ  РОДА
    Игра в игорном доме на окраине Троицкого предместья Минска накалялась с каждой минутой.
    За одним столом сидели трое: дворянин Шумский и двое помещиков - Рудзиевский и Маркварт.
    Шумский - щуплый, невысокого роста, курчавый, весёлая улыбка не сходила с лица. Он брал карты из колоды, особо не волнуясь за исход игры, как будто пришёл проиграть в карты своё состояние, которое было ему в тягость.
    Помещики выглядели солидными и спокойными, хотя наблюдательному глазу легко было увидеть, что они волнуются, и потому руки у них немного подрагивают.
    В этот вечер удача была на стороне дворянина Шумского - он весь вечер выигрывал. Иногда потягивал из огромного фужера шампанское, поглядывая на игроков, снова брал карту.
    - Ещё?
    Да, одну. Достаточно. Открывайте свои! Сначала открыл Рудзиевский, потом и Маркварт.
    Будьте так любезны показать нам свои карты. Шумский положил перед ними «тройку», «семёрку» и «туз».
    - Чёрт возьми! - вскипел и вскочил с места Рудзиевский. - Опять неудача! Еще рискнём, дворянин Шумский? Последний раз, хотя уже далеко за полночь. Мы хотим вернуть проигранное.
    - Рискнём. Но что вы поставите на кон?
    - Что? - он посмотрел на Маркварта. - Закладные на свои имения.
    Шумский стал серьёзным, а потом опять изобразил улыбку, уточнил:
    - И где же ваши имения, господа?
    - Зелёный Мох и Махновичи. В Мозырском уезде.
    - Это в такой глухомани? Так там же одни только черти и водятся. Что я буду в тех болотах делать, если выиграю ваши имения?
    - Там много леса, много ягод, рыбы... - парировали помещики, войдя в азарт, надеясь всё-таки отыграться.
    - Ну, если уж рыбы много, - уже издевался над ними дворянин Шумский, - тогда я согласен сыграть ещё... Но где ваши бумаги?
    Шумский давно охотился за богатыми игроками, знал, где у них находятся имения, убедился, что на тех местах он может сколотить огромное состояние. Рудзиевский и Маркварт почему-то не развернулись - то ли не умели, то ли не хотели. У дворянина родилась заветная мечта - прибрать к рукам те райские места.
    Когда они положили на стол бумаги, заверенные печатью с двуглавым орлом, началась финальная игра.
    Через шторы на окне начал уже проникать утренний свет. Но игроки этого не замечали. И в один прекрасный момент, когда пришла пора открыть дворянину Шуйскому взятые карты, помещики опустили головы. На лицах у них не было ни сожаления, ни страдания - они приняли проигрыш как что-то естественное и закономерное.
    - Мы вас поздравляем с выигрышем! - тихо произнесли они, подав руки для пожатия.
    - Спасибо, господа! - забрав с бархатной поверхности стола выигранные закладные, произнёс, улыбаясь счастливо и удовлетворённо, дворянин, теперь уже помещик Пётр Игнатьевич Шумский.
*
    ...Он приехал на Полесье в разгар лета.
    Приехал не один, а с двумя своими дочерьми - Ядвигой и Доминикой. Их возраст подбирался к совершеннолетию, и всё, что они видели в глухих уголках природы, приводило в изумление.
    На второй бричке приехал управляющий Адам Сикорский - невысокого роста, черноволосый, с постоянной улыбкой на лице. Когда в первый раз приезжал новоиспечённый помещик в свои владения, повстречался неожиданно с человеком, который первым и встретил его на дороге. Шумский спросил, как проехать в Зелёный Мох, тот ответил:
    Да здесь недалеко, добрый господин, могу показать дорогу. А прежние господа - как?
    - Рудзиевский продал мне своё имение, как и Маркварт, и поэтому полноправным хозяином этих земель буду я.
    Незнакомец склонил голову в знак приветствия и почитания нового помещика.
    Шумский посадил его в бричку, успел по дороге задать своему спутнику несколько вопросов. Тот отвечал кратко, с достоинством, не заискивая перед помещиком.
    - Читать-писать умеешь? - задал неожиданный вопрос петербуржец, пристально глядя в его коричневые, словно перезрелые жёлуди, глаза.
    - Умею. И не только читать-писать, как вы изволили спросить, но знаю математику и физику, биологию и строительство...
    - И откуда здесь, в этой глуши, такие таланты произрастают? -заулыбался Шумский, ему понравился ответ зеленомошца.
    - А у нас все талантливы здесь, кого ни возьми.
    Его ответ ещё больше пришёлся по душе, подумал: «Не бахвалится, не хвастается своими способностями. Видно, себе на уме человек. Такой бы и подошёл мне на должность управляющего...»
    - Зовут-то тебя как?
    - Адамом мать назвала. А так мы - Сикорские. Отец небольшую пасеку держит, так мы мёд в Варшаву доставляем. У нас сдесь луга с целебными травами, и мёд наш идёт нарасхват. В Варшаве я и учился, как мой старший брат Викентий.
    - Вон оно что, - задумчиво произнёс Шумский, - так ты - человек с европейским образованием?
    Адам скромно пожал плечами.
    - Вот и Зелёный Мох, - промолвил Адам, когда въехали под высокую арку, - ваше имение. Показать наше село?
    - Будь так добр, Адам. С благодарностью приму твоё предложение.
    А после уже, когда новый помещик познакомился с людьми, поговорил с ними о делах, о погоде, о будущем урожае, убедившись, что крестьяне - народ простой и работящий, приветливый и добродушный, идя рядом с Сикорским, задал основной вопрос:
    - Адам, не согласился бы ты стать управляющим моего имения?
    Сикорский остановился, посмотрел в глаза помещику - не шутит ли, не зная его, предложил такую должность. Но в глазах помещика не увидел ни издёвки, ни шутки. Шумский стал серьёзным и ожидал ответ на заданный вопрос.
    - Вы серьёзно?
    - Серьёзнее не бывает. Будешь заниматься строительством имения, всех хозяйственных построек, наверное, и водяной мельницы... Чертежи в Петербурге. Скоро привезу. Ты будешь заниматься в основном лесом. Мы построим в этих местах железную дорогу, будем возить по ней лес. Железная дорога - колея у неё узкая, поэтому и называют её узкоколейка. Для перевозки леса на платформах она как нельзя кстати. Проложим её до деревни Боложевичи и реки Припять, а это тридцать километров. В Германии я её увидел, и она мне понравилась.
    Помещик ещё не получил утвердительного ответа, хотя он в этом нисколько не сомневался, но решил сразу же открыть перед будущим управляющим перспективы и планы устройства земли и территории.
    У Шумского во владении были сотни гектаров земли, в основном лесных угодий. Когда-то Екатерина II не поскупилась, как и остальным её верноподданным, за верное служение Отечеству выделяла многим огромные территории «Северо-Западного края» в вечное пользование, в том числе и на Мозырщине.
    - Я даю своё согласие, Пётр Игнатьевич! - произнёс Сикорский, пряча свою радость от неожиданного и выгодного предложения. - Спасибо за доверие.
    - Ну и прекрасно, - закивал головой помещик. - Мы здесь с тобой закрутим огромные дела. Уверен, что ты справишься со всеми проектами, которые я хочу осуществить...
*
    ...А сейчас Шумский приехал вместе с управляющим на нетронутые земли. Трава по пояс, гудение пчёл, убаюкивающее журчание реки, заливистые голоса птиц в густых зарослях - всё это пришлось по душе не только дочерям, но и самому помещику.
    - Да, я убедился - здесь хорошие земли. - заметил помещик, осмотрев окрестности, - и нужно сюда заселить людей. Ты уже наметил, кто будет осваивать эти земли, подобрал людей?
    - Да. Пётр Игнатьевич. Не далее как позавчера я приехал из Варшавы с тремя братьями-холостяками. Фамилия их Юницкие - Пётр, Адам и Николай. Они не большие грамотеи, но сообразительные и трудолюбивые. Знают толк в лесном деле. Отец привил им с детства любовь к земле. Не хотел их отпускать от себя, но я оставил ему хорошую сумму.
    Шумский не стал уточнять, какая это была сумма, не в его это характере.
    - А где же они, твои первые поселенцы?
    - Здесь рядом, ждут, когда позовём их.
    Помещик с удивлением посмотрел на Сикорского.
    - Зови, хочу взглянуть на них.
    Управляющий заложил два пальца в рот и коротко свистнул.
    От реки к ним направлялись три человека. Сначала показались их головы, потом плечи и, поднявшись на берег, во весь рост предстали перед помещиком.
    Шумский сразу отметил, что братья были крепышами, сажень в плечах. Светлые чуприны, правильные черты лица, шли, ставя уверенно ступни, словно впечатывали шаги в землю. «Как гренадёры перед командиром, - отметил про себя помещик. - и силища у них, наверное, неимоверная... Знает управляющий толк в людях, молодец».
    Подошли, поздоровались. Шумский подал каждому руку, назвался.
    - Николай... Пётр... Адам. В голосе - уверенность. Во взгляде - теплота. Руки – пудовые кулаки.
    Посмотрел на братьев помещик с восхищением, спросил:
    - Знаете, зачем я пригласил вас сюда?
    - Да. Адам сказал нам.
    - И как вы к этому предложению относитесь?
    - Обсудить бы надо, - ответил старший - Адам. - От вас хотелось бы услышать, знать подробно, что и к чему. Мы уже всё осмотрели. Места нам понравились. Прекрасные места. Мы обсудили всё сами, уточнить у вас желательно.
    - Тогда присядем и всё обсудим. Пётр Игнатьевич посмотрел вдаль. Увидел, что дочери собирают букеты из трав, первым опустился на клевер. Рядом рос зверобой, синий цикорий голубился неподалёку.
    - Слушаю вас, господа Юницкие. Адам кашлянул в кулак, переглянулся с Николаем и Петром, сказал:
    - Мы решили так. Я с Петром остаюсь тут, возле речки. Только он будет строить себе дом вон там, за высокими дубами, за тростниками. И поэтому и название придумали его поселению - Застросница. Около реки я увидел много кустов крушины, и решил назвать будущее село Крушники.
    Шумский удивлённо повертел головой, не ожидал такого от них, ведут беседу как учёные-этнографы, как географы и исследователи Полесья.
    - Ну а Николай?
    - А мы его «засунули» подальше, за несколько вёрст от нас определили ему место. Вернее, он сам выбрал его. Ему там понравилось больше, чем здесь. А раз засунули в глушь, то и название само пришло в голову - Засунье.
    Помещик не выдержал, дал волю смеху. Сначала братья не понимали, что вызвало смех у Шумского, а потом и сами расхохотались вместе с ним. Управляющий знал, как братья назвали будущее село, но общий смех поддержал, радуясь, что помещику пришлись по душе «выписанные из-за границы земледельцы и лесовики».
    - Молодцы, ребята! Так и запишем в наших документах - «братья Петр, Адам и Николай Юницкие основали деревни Затросницу, Крушники и Засунье». Я поручу картографам, чтобы они составили карту этой местности. Выпишу вам документ на вечное пользование этой землёй, заверенный царской гербовой печатью. И ею будут потом владеть ваши дети, внуки, правнуки. Братья снова радостно переглянулись.
    - Последний вопрос, Пётр Игнатьевич...
    - Слушаю.
    - Сколько нам земли можно взять во владение?
    - А сколько бы вы хотели? - весело посмотрел на них помещик.
    Пожали плечами.
    - Тогда я скажу так: сколько хватит сил для возделывания, столько и берите земли. Обсчитайте вместе с Сикорским, и тогда мы впишем площадь в дарственную для каждого из вас. Согласны с таким предложением?
    - Спасибо! Нас всё устраивает.
    - Вот и договорились. По рукам! И ещё. По вашему примеру захотят селиться здесь люди. Выделяйте им место. Пусть строятся, возводят себе жилища, хозяйственные дворы. Сикорский вам пояснял, что все, кто будет здесь проживать, будут работать на лесоразработках и строительстве узкоколейки.
    - Всё мы знаем. Людей будем приглашать на поселение. Шумский кивнул головой, пожал каждому руку, словно этим скрепил первоначальный устный договор. Посмотрел в сторону заходящего солнца - оно уже краешком малинового диска касалось дальних вершин сосен, расстегнул ворот белой сорочки.
    Незаметно и быстро пролетело время. Помещик Шумский остался доволен прожитым днём. Всё складывалось как нельзя лучше.
    - Ну что, разъезжаемся? - спросил у управляющего.
    -Да.
    - Тогда я с дочерьми поеду, а ты можешь ещё задержаться здесь, обсудить с Юницкими все остальные вопросы. Ядвига! Доминика! - громко позвал он дочерей. - Собирайтесь, поедем!
    Кучер Симон ожидал команды помещика и тут же подогнал бричку.
    Ядвига и Доминика, о чём-то весело разговаривая, надев на голову венки из цветов, не спеша направлялись к отцу.
    Вскоре, поднимая за собой тёплую и лёгкую пыль, карета легко покатилась по узкой дороге в сторону Зелёного Моха.
*
    ...С того дня и считается зарождение деревень Крушников и Затросницы. А потом будет Спримачев и Злодеевка, Будки и Бобрик...
    Со временем на лесной поляне рядом с Зелёным Мохом вырос двухэтажный дом - дворец, а неподалёку от него заселились из разных деревень мастеровые с семьями.
    Началась интенсивная работа по разработке леса. Узкоколейка доставляла сосны и дубы от урочища Горное до Припяти. Там и пристань построили.
    Предприимчивый, надо сказать, был помещик, неугомонный. Организовал изготовление деревянной утвари - цебры (кадки), бочонки, корыта, черпаки... Изготавливали мастера древесный уголь, гнали смолу.
    Со временем обосновалось в Зелёном Мохе до шестидесяти дворов и хозяйств.
    Разрастались и Крушники вместе с Затросницей, Будками, Бобриком...
    Растеребили себе поляны, построили избы, сараи, хозяйственные пристройки.
    Пётр взял себе жену из деревни Засунье. что находилась недалеко от Лельчиц.
    Адам расчистил себе лесную площадь на Затроснице. Привёз жену из-под Петрикова.
    Николай, когда с Петром ездил выбирать для него невесту в Засунье, и сам влюбился в местную красавицу. Но не привез её в Крушники. а остался там, в Засунье. Там и обосновался. Дом построил, землю для посевов подготовил, пасеку завёл...
    Проходили мимо Адама люди, зашли во двор, попросили воды попить. А Адам угощал их не водой, а холодным, сдобренным мёдом, квасом из погреба.
    Очень понравился им берёзовый квас. Поблагодарив, собираясь уходить, спросили:
    - А не скучно жить одному на таких просторах?
    - Скучно, - согласился Адам Юницкий. - соседей ищу хороших. Могу место рядом предложить, у меня земли много. Выбирайте сами.
    - И какую же ты плату с нас за землю возьмёшь? - сразу же задал деловой вопрос человек в домотканой свитке, с чёрной бородой.
    - Никакой платы. Поселишься, вместе будем работать у помещика Шумского. Имение его в Зелёном Мохе. Мы же подчиняться будем его управляющему - Сикорскому.
    - Так ты не шутишь, добрый человек? - недоверчиво посмотрел на него незнакомец. - Первый раз меня видишь, и такое предложение...
    - Нет, не шучу... Как твоя фамилия?
    - Зданевич. Виктор Зданевич.
    - Так что приходи, Виктор, твоё место, если хочешь, будет рядом со мной. Можешь ещё людей привести. В другом конце деревни раскорчевал делянку мой брат Пётр. Будем обживаться, строиться, и со временем Крушники станут огромным селением...
*
    ...Прослышав о таком прекрасном и удивительном месте, один за другим из разных концов Полесья начали приезжать люди, с согласия основателей Крушников расселялись по свободной территории.
    Со временем у Петра родилось девять сыновей - один за другим, каждый год. Один из них и был Антон - дед Эдуарда, прадед Анатолия Юницкого.
    Со временем все сыновья Петра расселились в Крушниках, только один из них - Владимир - выбрал себе место в деревне Летовище.
    Антон, как и Николай когда-то, взял себе в жёны девушку из Засунья. Молва пошла среди Юницких, что красивее невест, как в той деревеньке, нигде нет. И имя у красавицы было необычное –Настазя, что в переводе на «паспортный» язык - Анастасия, Настя, Настенька.
    Но невеста оказалась с норовом. Характер проявила. А всё из-за религиозных убеждений.
    - Ты - католик, - говорила она, подбоченясь. глядя на него огромными голубыми глазами, ещё больше влюбляя его в себя, - а я - православная. Не разрешит мне отец выходить за тебя замуж.
    - Что же мне делать? - опешил жених, боясь, что может потерять красавицу.
    - А то и делать, что тебе нужно принять православную веру. Только тогда я стану твоей женой.
    Но тут уже отец жениха воспротивился, но не настолько, чтобы ломать жизнь родному сыну.
    После долгих уговоров сдался, махнул рукой - поступай как знаешь...
    Семь сыновей и две дочери родились у Антона. И один из них Пётр - отец Эдуарда Юницкого.
    И все сыновья, возмужав, женились, расселялись по просторным полям. Места хватило всем, и заселялись в тех местах, которые пришлись по душе и хозяину, и молодой жене.
*
    Их избушка стояла на самом берегу речушки Сколодинка.
    Речка неглубокая, перейти можно в летнее время, но весной, во время половодья, она становилось неузнаваемой - выходила из берегов, разливаясь в луговинах на сотни метров, подступаясь всё ближе и ближе к огородам и усадьбам крушничан...
    Справа от их селения шла дорога во вторую часть деревни - в Затросницу, а через мосток речки, выше течения - на Будки. Ещё дальше - Бобрик. Одно название, а ещё и несколько подназваний.
    Отец срубил дом рядом с тем местом, где стоял дом деда Антона - на хуторе Злодеевка. Это почти рядом с Крушниками, но на другом берегу речки.
    Речка в том году разлилась так широко, что холодные волны пускались у самого порога. Если бы немного выше поднялась вода, то зашла бы непрошенной гостьей в избу. Никогда так не разливалась, не помнят такого крушничане. И мать говорила, что на её памяти не было такого.
    Холодно. Голодно. Нечего одеть и обуть, в животе пусто.
    От голодной смерти спасает коровёнку, но чтобы она давала молоко, необходимо на зиму запасти для неё сена. Без хозяина трудно его заготовить - Серафиме не под силу...
    Она родила восьмерых детей, в живых осталось четверо...
*
    У Эдика так кружится голова, так пронизывают живот резкие боли, что он не выдерживает и падает на пол. Скрутившись калачиком, прижав руки к животу, теряет сознание...
    Никого в хате нет - все разбрелись кто куда, главная забота > каждого - разыскать что-нибудь съестное. Выручает всех младший брат Ян, которого все зовут ласково Яник. он - дитя природы, в лесу и у реки чувствует себя своим, всё подчинено ему.
    Охотился умело на дятликов. Суп из этих маленьких пернатых не ахти какой, но голод прогнать можно. Он может залезть на самое высокое дерево, найти дупло дятла или другой съедобной птицы. Если не удаётся найти дупло, с камешком караулит, высматривает, когда прилетит он и усядется на ветку. А если усядется, то Яник уже не промахнётся, даже без рогатки попадёт в него.
    Прибежал со двора брат, увидел лежащего на полу Эдика, встревожено спросил:
    - Что с тобой, братик?
    - Живот... И голова болит.
    Голос слабый, еле выговаривает слова.
    - Эх, если бы был с нами отец, - сокрушается Яник, вздыхая, - трудно без него... И мать выбивается из сил.
    Нет отца. Неизвестно где - в Алдане, где-то на Колыме, но где это, Эдик не знает, как и Яник.
    Брат помогает подняться с земли, доводит до полатей.
    - Ты наловил меньков. Яник?
    - Да...
    Уложив на кровать, оставил брата одного. Ему некогда. Он убежал опять в лес, чтобы раздобыть еду...
    Немного придя в себя, превозмогая боль, поднялся с кровати.
    Ему нужно во что бы то ни стало добиться своего. Крючки он сделал из стальной проволоки. Согнул и заточил на кирпичине. Из конского волоса (отрезал от гривы у колхозного коня) связал крепкую леску. Думал поймать не рыбешку, а крупную рыбу, чтобы накормить семью. Накормит мать, у которой постоянно в глазах скорбь и уныние. Она часто болеет и никак не может поправиться.
    Это от голода, от недоедания...
    Меньки (налимы) нужны для живца. На три крючка он нацепит маленьких рыбёшек и забросит вместе с грузилом на глубину реки.
    Щуки любят меньков, в этом он убедился. И знал, где они водятся...
    Если Ян был живым олицетворением леса, то Эдик и дня не видел себя без реки. Она была для него волшебным созданием, живым организмом, почти человеком, с которым можно говорить обо всём и обсуждать любые житейские вопросы и проблемы... Она, река, его лечила, давала силы.
    Вот и теперь, как только он подошёл к ней, как только вдохнул её рыбный запах (ему всегда казалось, что река имеет запах рыбы), ушла куда-то боль из головы, пропала резь в животе.
    Он осторожно забросил приманку для щуки подальше от берега, привязал конец к металлическому пруту, который нашёл в прошлом году на дороге, воткнул его недалеко от берега, спрятав от чужого глаза. Ну вот теперь всё. Теперь нужно только дождаться утра. Утром всё и решится. Утро покажет, удачливый он рыбак или нет. Рыбачить его никто не учил. Он сам научился. И не просто научился, а изобрёл свои секреты, о которых никому не говорил. Потому что знал: поделишься сокровенным - и отвернётся от тебя удача, перейдёт к тому, кто услышал и перенял твоё умение...
    Отца нет с ними уже несколько лет. Эдик его и в лицо не помнит. Хотя снится часто, и во сне они разговаривают. Эдик старается не рассказывать о том, как им трудно живётся, но отец, оказывается, и сам знает, что без него они обречены на голод и обнищание, успокаивает сына, гладя по голове: «Ничего, Эдик, ничего, даст Бог, всё наладится... Я скоро вернусь, и мы наладим хорошую жизнь».
    Мать рассказывала, как однажды приехали из Мозыря в тёмно-синих одеждах люди и забрали отца. Забрали Михася Крупу, брата Петра и Яна Фицнера. У Яна Фицнера семеро детей - Мария. Яня, Пётр, Эдуард, Володя, Леонид и Адам.
    У отца - Петра Антоновича - был брат Фёдор. Жил в Западной Белоруссии - в Давид-Городке, на территории тогдашней Польши. Он поселился там, как говорила мать, ещё до революции, когда Польша входила в состав России. Приехал однажды к ним, чтобы увидеться с братом, долго и не гостил - два дня, и сразу же уехал. Никто не знал, что его приезд оказался роковым и накликал трагедию на весь род Юницких...
    Через три дня приехали к ним представители ГубЧКа. Брат живёт в Польше? - сверлил глазами приезжий, приставив отца к стене. - Живёт? Признавайся!
    - Живёт. Давно там живёт.
    - Гостил позавчера у тебя? Говори!
    - Гостил, но сразу же и уехал, - признался Пётр Антонович, не понимая, какое он совершил преступление, увидевшись с родным братом.
    - Почему не доложил советским органам, что к тебе приходил враг и польский лазутчик?
    Какой он лазутчик? Он же мой родной брат!
    - Арестовать! - перешёл на крик чекист, поправляя широкий кожаный ремень на толстом животе. - Пособник шпиона должен понести справедливое наказание.
    Когда выводили его на улицу, когда надели на руки наручники, к нему бросилась мать, чтобы обнять его. Но сталинский опричник грубо оттолкнул её, и она, спотыкаясь, отлетела в сторону, упала, ударившись головой о столб. Потеряла сознание. Она уже не видела, как его усалили на телегу, как он сквозь слёзы смотрел на своё жалкое жилище, на лежащую на земле Серафиму и склонившихся над ней детей - знал, что больше не вернётся к жене и детям...
    Серафима очнулась не скоро. Когда пришла в себя, увидела, как над ней склонились Яня, Стася и Эдик, безутешно плакали, понимая, что произошло... Мать носила под сердцем ещё одного ребёнка.
    Всего мать родит восемь детей. Но в живых останется четверо. А четверо умерли ещё при Петре.
    Потом пришло несколько писем от отца. Писать прямо оттуда он не мог - кем-то передал, и те уже переслали по почте. Мать читала детям первое письмо. Читала полушёпотом, чтобы никто не услышал, потому что знала: письмо было от врага народа, а это тоже строго каралось...
    «Дорогие мои Серафимушка и детишки! Шлю вам привет из Алдана, из Якутии. Тут почти круглый год зима. Нас на работу водят под конвоем, а работаем мы на золотых приисках. Мы никакие не пособники шпионов, мы просто бесплатная рабочая сила. Я болею цингой, у меня выпали все зубы, а лечения здесь не оказывают никакого...»
    На лице матери слабая светлая улыбка - для неё большая радость письмо от мужа. Хоть это маленькое письмецо связывало их на расстоянии. Отец просил не писать ему писем, потому что это опасно, ещё хуже будет для семьи и для него самого...
    Вечером собралась вся семья. Мать так ничего и не выходила, пришла с пустыми руками. Но дети оставили ей супчика из дятликов. Яник поставил перед ней миску
    - А вы ели? - устало спросила мать, глядя на детей.
    - Яня всех нас покормила, - ответил Эдик. - Она наварила на всех...
    Серафима слабо улыбнулась, отмечая про себя, что дети у неё хорошие помощники. Но чувствовала за собой вину, что не могла сама их всех накормить и одеть, бьётся, как рыба о лёд, а всё впустую...
*
    Эдик пошёл в школу, в первый класс. И на первом же уроке учитель Белковец поднял его с места, спросил:
    - Ну а ты, сучоныш врага народа, чем можешь похвалиться - буквы знаешь?
    - Я не только буквы знаю, а и стихи... Могу прочитать Максима Богдановича, о зиме...
    - Это не обязательно, - перебил его учитель, - сыну врага народа не обязательно читать стихи Богдановича, надо учить стихи о великом вожде нашего народа - о Сталине...
     Шёл в школу с радостным настроением, а ему, как мокрую тряпку, бросили в лицо - «сын врага народа». Проглотил обиду, только нахмурился, склонившись над партой. Хотелось заплакать, но усилием воли сдержал в себе внутреннюю жалость, сжал под партой кулаки, не зная, как унять в себе дрожь и негодование.
    Белковец носил военную форму, перепоясывался широким кожаным ремнём. Когда ходил между парт, слышно было, как скрипят у него хромовые сапоги. То, что говорил он ученикам. Эдик не слышал, его переполняла злость, и было желание подняться и выйти из класса и больше никогда не приходить в школу. Подумал, что школа для него превратится в ад, потому что для Белковца он будет постоянным объектом для издевательств и насмешек.
    Матери дома ничего не сказал, как прошёл первый день в школе, зачем? У неё и так хватает забот и переживаний, она ничем не поможет ему, хотя бы и пожаловался.
    Мать за трудодни получила две горсти зерна, под мышкой принесла домой. Высушила в печи, разделила наполовину - запас. Испекла хлеб, запах которого остался у Эдика на всю жизнь, отрезала каждому по краюхе. Но не сразу дала, а подождала, пока хлеб остынет, когда не опасно его есть горячим на голодный желудок...
    Две круглые буханки порезала на равные дольки, разложила аккуратно на противень и снова сунула в тёплую печь. Дети посмотрели на неё, переглянулись.
    - Это нам будет на дорогу, детки мои, - ответила мать на их немой вопрос. - Думала я, думала и решила, что не будет у нас здесь житья, надо ехать к отцу - в Алдан. И ему подмога будет, и мы как-нибудь проживём. Хуже, чем здесь, не будет. Вот поэтому я и заготавливаю сухари. Как вы - хотите ехать к отцу?
    Ответили радостным хором:
   - Хотим! Хотим!
    - Только об этом, деточки мои, сохрани Боже, никому не говорите, - попросила шёпотом Серафима. - Мы уедем тайно, чтобы никто не знал...
    И каждый из детей уже лелеял мечту, как они выберутся в далёкое путешествие, как встретят отца и обрадуют его своим приездом. А мешочек медленно, но пополнялся сухарями. Мать его спрятала под печь, чтобы никто из чужих, если наведается, не увидел. Строго-настрого приказала не брать оттуда ни единого кусочке... Никто не нарушил её наказа.
    Пришло время, когда мать объявила детям:
    - Детки мои, завтра мы уезжаем. Я договорилась с подводой – нас завезут на станцию в Мозырь. Доедем до Гомеля, а потом уже дальше. Я обо всём разузнала. Ехать будем долго, около месяца...
*
    ...Отец пришёл под утро.
    Как он вошёл в хату, никто не слышал. Бросил котомку у порога, сел за стол. Сцепив пальцы, положил руки на стол. Руки худые, с выпуклыми жилами. От былого залихватского чуба ничего не осталось - голова без единого волоска.
    Пётр Антонович молчаливо и неподвижно сидел за столом, глядя в одну точку - на Серафиму. Губы сжаты, щёки провалены - во рту не осталось ни единого зуба.
    Эдика что-то подмывало вскочить и подбежать к отцу, но он прежде посмотрел на мать. Она молча покачала головой: «Нельзя, нельзя теперь подходить к нему, и разговаривать с ним нельзя...» Приказала строгим взглядом находиться на своих местах и молчать. Как ни странно, никто в эту минуту не спал. Все с удивлением смотрели на отца.
    Верили и не верили в чудо, происходящее на их глазах, никто не осмеливался нарушить молчание: не могли ослушаться мать...
    Потом он опустил низко голову, тупо смотрел в стол.
    Те мгновения длились, казалось, вечность. Они смотрели на мужа и отца и не могли оторвать взгляда. Каждый старался запомнить его таким, каким он предстал перед ними.
    Тяжело вздохнув, расцепил руки. Обвёл взглядом хату, немного дальше остановил свой взгляд на Серафиме и детях, что-то хотел им сказать, но не проронил ни слова. Поднялся, тяжело вздохнув, подошел к двери. Поднял с земли котомку повесил на плечо. Еще раз оглянулся и вышел в нераскрытую дверь...
*
    Долго не проходило оцепенение от этого видения.
    - Мама, что это было? К нам приходил отец? Мать, вытирая слёзы, с дрожью в голосе ответила:
    - Это его душа приходила попрощаться с нами прежде, чем улететь на небо...
    - Как попрощаться, мама?! Он снова куда-нибудь уехал? – не понимала младшая Анастасия.
    - Он умер, детки мои. Нет у нас больше отца и хозяина... И он предупредил нас о чём-то...
    Все поднялись со своих мест, подошли к матери. Каждый старался обнять её, что-то сказать. Но никто не проронил ни единого слова.
    Все молча склонились над мамой, прислонив к ней свои головы...
    Мать собрала на стол, пригласила детей завтракать. Дымилась в чугунке картошка, на сковороде - яичница на кусочках пожелтевшего сала. Мать решила накормить детей на дорогу как следует. Всем нужны были силы хотя бы на первые дни, а потом как-нибудь - мир не без добрых людей.
    Только взялись за ложки, как услышали за окнами храп лошади.
    Мать прильнула к окну
    С коня слезал незнакомец. Он был одет в ту одежду, в которой были и те, что забрали отца. Всадник привязал к забору лошадь, направился к порогу.
    - Ой, детки мои! - побледнела мать, посмотрела на детей, и в её глазах вспыхнули ужас, тревога, страх. - Беда! Новая беда на нашу семью. Вот почему отец приходил к нам.
    Энкавэдист без стука открыл дверь и вошёл в хату. Стал у порога, осмотрел жилище.
    - Ефросинья Юницкая? - металлическим голосом спросил он, держа в руке хлыст, которым погонял лошадь. Голос и тон, с каким спросил, не предвещали ничего хорошего.
    - Серафима я... Юницкая.
    - Это неважно - Серафима. Ефросинья... Собирайтесь. Вы арестованы.
    - Куда собираться? - упавшим голосом переспросила Серафима Ивановна. - За что меня арестовываете? В чём моя вина?
    - Вы являетесь пособницей польской дефензивы, как и брат вашего мужа - Фёдор. Когда он приходил к вам, вы не удосужились известить нас о его тайном проникновении на территорию СССР... Собирайтесь, разберёмся!
    Энкавэдист не дал даже проститься с детьми, оттолкнул их, когда они бросились к ней, чтобы обнять, заорал:
    - Не сметь! Назад! Вся ваша семья - враги народа! Когда вышли на улицу, Эдик заметил, как за забором, согнувшись, чтобы его не заметили, спешил удалиться Белковец.
    «Так это твоих рук дело? - подумай он, глядя ему вслед. - Это ты, значит, показал дорогу энкавэдисту к нам, как и к другим указывал... Змей ты подколодный!»
    А в это время приезжий связал верёвкой руки Серафиме и повёл её к лошади.
    Мать оглянулась, посмотрела на детей. Не могла вымолвить хотя бы слово - в горле застрял тугой комок, перехватил дыхание.
    Плакали Анастасия и Яня. глядя, как уходит от них мать, оставляя их наедине с собой.
    У Эдика запечатлелась та картина на всю жизнь: опричник уселся на лошадь, ударил хлыстом по бокам, а следом шла мать, спотыкаясь по земле, чуть ли не падая...
    Всадник не отпускал верёвку, привязанную к рукам матери, словно боялся, что она убежит от него, скроется в глухом лесу Это напомнило то, как мать, зацепив верёвку за рога коровы, привела её в сарай...
    Больше свою мать дети никогда не увидели.
*
    ...Это потом Эдуард Юницкий узнает о её судьбе, когда добьётся разрешения в органах КГБ ознакомиться с её делом. Правда, не он добьётся, а его друг - Васкан Чобонян, с которым работали имеете.
    В деле матери всего одна страничка. Отпечатки пальцев, а рядом - следы крови. Острая боль пронзила сердце. Получаюсь так, что её расстреляли на третий день после того, как увели из дому.
    «Следователь - сержант госбезопасности Бергман:
    - Ты видела, как в 1924 году приходил Федор - брат твоего мужа - к своему отцу Антону?
    Молчание. Опять прозвучат тот же вопрос:
    - Ты видела?
    После третьего ответила:
    - Он переночевал у Антона и утром уехал.
    - Почему не донесла об том властям? В ответ молчание.
    Приговор:
    За связь с белополяками – расстрелять».
    И весь допрос, который, видимо, длился не больше минуты. Формальный, никому не нужный допрос. А арестованной было всего лишь сорок лет.
    Пожилой полковник КГБ стоял неотступно рядом, как будто боялся, что унесёт с собой Эдуард Юницкий ценный документ.
    - За что, за что, товарищ полковник, её расстреляли? Она же не умела ни читать, ни писать. Паровоза в жизни не видела. Когда получала пайку зерна, которая умещалась в горстке руки, в колхозе за свой непосильный труд, в ведомости вместо росписи ставила крестик... Неужели она и в самом деле была врагом народа? Зачем такая грубая и нечеловеческая фальсификация?
    - Если бы следователь не сфальсифицировал это дело, его самого ожидал расстрел. Были такие, которые не хотели оформлять такие дела. Их сразу же расстреливали - и таких насчитывалось около тридцати тысяч...
    - Уму непостижимо...
    - Она призналась, что работала на польскую дефензиву.
    - Когда на бумагу стекала кровь во время пыток, можно признаться, что она покушалась на самого товарища Сталина...
    - Ну знаете ли...
    Молчал полковник, ожидал, когда Юницкий ознакомится и со вторым делом - отца.
    Раскрыл вторую папку - «Дело Юницкого Петра Антоновича» Дело завели в 1930 году, когда его арестовали. Папка была толще, чем у матери.
    В одной папке - фамилии тридцати человек. Всех судили одновременно, одним махом. Подсудимые были из разных деревень - Камень и Глиница, Спримачев и Зимовая Буда, Гиневичев Груд и Осовецкая Буда, Криничная Гряда и Сколодин, Турбинка и Осовец, Зарубаное и Конопелька... Фамилии - Кашевич, Крупа, Реут. Хмелевский. Фалинский. Фицнер, Зданевич, Ящиковский и другие. Всем - по десять лет каторги.
    Страниц много, как на настоящих шпионов заведено дело. Отыскал страницы допроса отца, вчитался в строчки.
   «Следователь:
    - Юницкий, какая у вас была связь с белополяками в двадцатом году?
    Ответ:
    - Я шёл к своей тётке в деревню Засунье - сестре мой матери Анастасии. Когда я шёл, меня неожиданно настигли поляки и посадили на телегу, чтобы отвезти к себе в участок - в Лельчицы. Когда мы переезжали ручей, я спрыгнул с телеги и убежал в лес. А потом пришёл в свою деревню Крушники. Больше я с ними не встречался, и никогда я с белополяками не был связан.
    Приговор:
    За связь с белополяками Юницкий П. А. приговаривается к десяти годам каторги. Признать его как социально опасный элемент - СОЭ».
    Второй раз завели на него дело уже там, на приисках, в Алдане. И приговор был краткий, не подлежащий обжалованию, - расстрелять!
    И когда Эдуард Юницкий сопоставил даты, то оказалось, что отец ранним утром приходил к ним в хату именно тогда, когда его расстреляли. Мать не ошиблась в своем предположении-предчувствии, обо всём знала, чувствуя смерть мужа сердцем и душой.
    Был расстрелян и родной брат отца - Ефрем. Расстреливали под Ляховцами. Там же расстреляли деда Антона, Василя, Яна и Фёдора. Фёдора привезли на то место из Давид-Городка - и тоже расстреляли... Ещё троих братьев матери - Карла, Владимира и Фёдора Зданевичей...
*

    Перед тем, Как покинуть неприветливые кабинеты Гомельского КГБ, Эдуард Юницкий положил на стол лист бумаги, на котором были напечатаны фамилии земляков – родственников и односельчан:
    - Это вам на память, товарищ полковник!..
    /Боровский А. Мы - Юницкие (ХIХ-ХХ-ХХI вв.). Документальный роман. Гомель. 2010. С. 15-39./